Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 113

«Гибель миллионов русских крестьян не коснулась нас непосредственно — и мы закрыли на нее глаза, — с болью раскаяния пишет Эстер Маркиш. — В конце сороковых годов гибель пришла в наш дом — и миллионы остались слепы к нашей беде. А ведь речь шла не только о гибели Переца Маркиша — о планомерном уничтожении всей еврейской культуры в СССР.

Горько признаваться, но я не могу не сказать сегодня, что то была трагическая вина Маркиша, которую он разделяет со всей почти советской интеллигенцией. Лишь собственное горе заставило нас осознать весь ужас нашей жизни в целом — не только муки интеллигенции, но муки всей страны, всех социальных групп, всех народов, ее составлявших. После ареста Маркиша наша домработница, прожившая у нас больше 15 лет и ставшая, по сути, членом нашей семьи, сказала мне:

— Теперь ты плачешь, а почему не думала ни о чем, когда папаню моего раскулачили, погубили ни за что ни про что, семью по миру пустили?!

В этих словах не было ни злорадства, ни даже укора, была только боль за человеческую слепоту и эгоизм, в которых, вместе с другими, были повинны и мы» (с. 68–69).

Мстительное, истребительное изгнание людей с их исторических земель, уничтожение культуры и государственности своих же народов, а не чуждых завоевателю, не захваченных в ходе войны этнических племен, — это новая черная страница в мировой летописи преступлений, чудовищное порождение деспотической воли, палачество, не знающее аналогов.

Натренировав руку в Крыму и на Дальнем Востоке, в Прикаспии и на берегах Волги, Сталин после войны близко подошел к решению вожделенного «еврейского вопроса». Горстку жителей Биробиджана не обвинишь, как немцев Поволжья, в политической измене, — гитлеровские дивизии далеко, за многие тысячи километров, а японцы медлят, колеблются, не решаются из Маньчжурии форсировать Амур. Да и куда сошлешь биробиджанцев?!

В первые же послевоенные годы репрессивный аппарат Сталина — и сам он, и наиболее доверенные лица — усиливает карательные акции в идеологической области, все шире захватывая разные участки науки и искусства. Покарания такого рода случались и в тридцатые годы, по мере кровавого упрочения культа личности Сталина, но они обычно локализовались в сравнительно узком кругу деятелей искусства или ученых, жертвы еще исчислялись десятками или сотнями лиц, а не десятками тысяч, хотя миазмы и отравляющие «выбросы» давали себя знать по всей стране. Стегали «провинившихся» композиторов, и прежде всего тех, кого и Анатолий Глебов числил во врагах русского реализма, — Шостаковича, Прокофьева, Шапорина, Мясковского.

После войны удар следует за ударом. Проводятся, выражаясь языком ринга, ошеломляющие серии. Любая акция, имеющая конкретный адрес, вроде бы локальная, тотчас же абсолютизируется, ее действие распространяется на все без исключения сферы духовной жизни общества. Любая акция тотчас же распахивает двери идеологическому палачеству, наказаниям, осуждению «по сходству», по аналогии, а еще — по прихоти.

Вот один из малоизвестных примеров.





В 1947 году — году тридцатилетия революции — мы в «Новом мире» опубликовали записки шофера Ленина С. Гиля. Небольшая рукопись привлекла нас простотой и скромностью, передачей каких-то бытовых черт, житейских подробностей, по-своему, с неожиданной стороны выразивших человеческую натуру Ленина. Рукопись без тени рисовки, лакейства, без какого-либо приукрашивания. В ней, я бы сказал, была точность и обаяние фотографии, сделанной скрытой и к тому же любительской камерой.

Результатом был выговор редакции от Секретариата ЦК (первый выговор новой редколлегии во главе с Симоновым, за ним последовал второй — за публикацию рассказа А. Платонова «Возвращение» — и третий за обнародование киносценария Ч. Чаплина «Мсье Верду»), — но это полбеды: губительным оказалось принятое в связи с записками С. Гиля постановление ЦК ВКП(б) о том, что отныне любая страница о Ленине может быть напечатана, только получив визу ИМЭЛ! Что это значит — хорошо известно: это почти то же самое, что набирать артистов для балета на льду ночью, на кладбище, среди покойников!.. («…В результате чего, — читаем мы в редакционной статье журнала „Коммунист“ № 9 за 1989 год, — резко затормозился выпуск научных работ, воспоминаний и художественных произведений о Ленине. Более 600 произведений о нем были фактически запрещены, в том числе воспоминания Н. К. Крупской и книга Джона Рида „Десять дней, которые потрясли мир“».)

Шли годы и годы, мертвящая длань ИМЭЛ — а после, когда выпала не любимая Сталиным буква «Э» (Энгельс!), длань ИМЛа — пресекала все живое, любую неординарную мысль или концепцию, всякое поползновение написать не так уныло и плоско, как писалось и повторялось из года в год. А родился этот пагубный запрет из брезгливой фразы Сталина, отринувшего от себя книжку «Нового мира» с публикацией С. Гиля: «Скоро парикмахеры начнут писать о Ленине!..» Подобострастная служба принялась наводить порядок — для нее все пишущие были ни более ни менее парикмахеры! — уже по новым меркам, послевоенным, не допускавшим кустарщины. В ход пошел параграф, сразу перекрывший все ходы и лазейки для злокозненных воспоминаний, разом для всех, от парикмахеров до… Крупской.

Почти каждая из идеологических кампаний послевоенных лет подкармливала антисемитизм Сталина, его давнюю, стойкую нелюбовь к евреям. В любой ученой области, подвергавшейся разгрому по «гениальным указаниям» вождя, оказывалось известное — случалось, не малое! — число евреев, имена их так заметны больному глазу, так нелюбимы, а обыкновение связывать эти имена с коллективной, непременно коллективной виной, виной целого народа, и не меньше, довершало атмосферу нелюбви и осуждения. Они — пришлые, так сказать, «безземельные», привитые к другому этническому древу (славянских ли обширнейших корней или любых других, от Кавказа и до предгорий Памира…), они словно бы самим своим дыханием, самим фактом существования, преданным, истовым интересом к иной, не еврейской культуре подпитывают космополитическую идею, ненавистную Сталину герценовскую идею гражданина мира.

Сойдись евреи все вместе, да еще во взрывоопасной зоне времен войны, и как просто было бы решить проблему, решить так, как решалось с Калмыкией, Чечено-Ингушетией, татарским Крымом и любой другой «провинившейся» провинцией империи. Но эти не давались, выскальзывали из удушающих братских объятий, задавали Сталину труднейшую, доводившую его до бешенства задачу. Нужны были годы, чтобы подготовить страну к беспримерной акции — депортации миллионов советских евреев, чтобы придать ей, хотя бы внешне, цивилизованные черты. Время уже не военное, обыкновенная жизнь теперь все больше на виду у мира, а еврейское население вкраплено решительно во все регионы страны. Акция эта, среди прочего, потребует принуждения к выезду тысяч и тысяч известных стране и миру людей, и весьма возможно, что она, эта акция, должна быть многоступенчатой, изощренно-хитрой, а у владыки полумира давно уже не в чести терпение и осторожность; у него и времени осталось уже не так много — надо при жизни решить грандиозную историческую задачу.

Убийство Михоэлса 13 января 1948 года в Минске, при всей своей топорности и неосмотрительности, открыло новый этап энергичной подготовки к достижению заветной цели. Если бы Михоэлс и его спутник не были казнены на черносотенный лад ударами кистеня, гирьки или фомки в висок, а были застрелены, я бы назвал эти выстрелы стартовыми. Но стартовыми — для нас, в общем-то слепых и благодушных современников, а для людей Берии — деловым переходом к энергичным действиям после томительного ожидания и нескольких лет подготовки.

15 марта 1989 года «Литературная газета» опубликовала очерк-памфлет Аркадия Ваксберга «Заслуженный деятель», включавший некоторые отрывки из объяснительной записки генерал-лейтенанта юстиции Чепцова. Он председательствовал в Военной коллегии Верховного суда СССР, которая вынесла смертный приговор деятелям Еврейского антифашистского комитета. Но вскоре, в середине 50-х годов, А. Чепцову пришлось держать ответ и давать объяснения по делу ЕАК, проходившему летом 1952 года.