Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 113

Голубов пребывал в тоске, хотя его посылали в Белоруссию, в родной Минск, откуда он, выпускник Минского института инженеров железнодорожного транспорта, и приехал в Москву. Ему бы радоваться поездке с Михоэлсом, встрече с друзьями, наконец, достойному собутыльнику, а он нервничал, места себе не находил.

В день отъезда я виделся с ним дважды — в ВТО, куда я заглянул через Пушкинскую площадь из «Нового мира», и на Белорусском вокзале, вечером, перед отходом поезда. Я убежден в том, что он нужен был режиссерам злодейского убийства именно как бывший житель Минска, человек, оставивший там какие-то связи и знакомства; корни и сработали, вывели обреченных на ночную улицу Голубов не мог и подозревать, что они обречены, но, человек впечатлительный, он заметался, неясные предчувствия прогнали с его лица полудетскую, добрую, незащищенную улыбку

Не зная, что я приду на вокзал, Михоэлс позвонил ко мне домой, поговорил с Валей, передал, чтобы я не тревожился, он скоро вернется и прочтет уже переведенную пьесу труппе.

На вокзале Володя Голубов внезапно приник ко мне, признался, что «вот так» — он пухлой рукой провел по воротнику пальто — не хочет ехать, не думал, не собирался, не хотел и не хочет! Я поразился: «Зачем же ты дал согласие? Ты же служишь не в ВТО (он работал в редакции „Советского искусства“), послал бы их подальше!» Он посмотрел на меня серьезно и печально, прицокнул языком, сказал, что — нужно, просят. Потом чуть посветлел, мол, с Михоэлсом все-таки интересно, так и быть…

При профессиональном следствии уже эта торопливая, странная смена спутника Михоэлса дала бы в руки следователя важную нить. И когда рука юриста коснулась этой и других нитей — следователя мгновенно отстранили от дела и скоро упрятали за решетку. Почему сменили провожатого? Кто приказал ВТО переоформить командировку?

Никто не смел задавать таких вопросов; явная ошибка со стороны ведомства Берии заключалась уже в том, что на ночь тело Михоэлса оставили в Театре на Малой Бронной, там при нем был художник Тышлер, и он смог убедиться, что никакого наезда автомобиля в Минске не случилось. Автомобиль, любой, не может наехать так, чтобы проломить виски двум пешеходам и не оставить других травм на теле.

Работа невежественная, как-то нарочито топорная, а кого, собственно, могли опасаться убийцы?![18] Ведь версия наезда родилась позднее; возникни она раньше, в Москве, ничего не стоило бы держать в Минске поблизости от места убийства грузовик и пустить его проехаться по мертвому Голубову и не сразу умершему Михоэлсу.

Сработано было грубо.

14

Как трудно дается целостное восприятие действительности, понимание текущей жизни как звена исторического процесса, а не случайного нагромождения событий. Вдвойне трудно, если события — счастливые или драматические — захватили тебя самого, обожгли, оскорбили или, напротив, показались даром судьбы, чудом, которого ты, кажется, и не заслужил.

По-разному отнеслись к репрессиям ошельмованные 28 января 1949 года театральные критики. Всякое, как я уже упоминал, было: от гордого презрения и, одновременно, обращенного внутрь себя взыскующего взгляда Гурвича до апокалипсически яростного душевного бунта Юзовского, с упованием на мировой набат протеста, если и не всего человечества, то — самое малое — всей Польши, до угрюмой, свинцовой сосредоточенности Альтмана на решении его партийного дела, на том, что было для него свято, вбирая и гася все другие страсти человеческие.

Но ни у кого из нас не возникало ясного ощущения, а тем более отчетливого представления, что случившееся с нами — только этап в развитии грозного и едва ли остановимого процесса. Мы, пишущие люди, интеллигенты, причислявшие себя к марксистам, с разной степенью уверенности в этом, сделались слепцами, потеряли историческое зрение. Те, кто повел бесчестную борьбу против «безродных», были куда точнее в выборе средств для достижения своих целей. Они не были прозорливцами, но опыт прошлых десятилетий, опыт кровавых репрессий и геноцида подсказал им единственно надежный путь политического доноса, обвинения нас в преступлениях, делающих неизбежным наш арест. Именно поэтому Анатолий Суров подготовил к писательскому собранию в феврале 1949 года лжесвидетеля, и не со стороны, а из числа названных в «Правде» критиков, свидетеля, который публично заявит, что существовала закрытая от людских глаз (читай — тайная, подпольная и т. д.) организация театральных критиков, были их полу конспиративные сборища в ресторане «Арагви» и в помещении Всероссийского театрального общества, сходки, на которых якобы решалось, какой спектакль и какого драматурга «миловать», какого — казнить, и решения эти тотчас же передавались ленинградским, и не только ленинградским, собратьям-«космополитам».





Такого щедрого доносительства хватило бы для начала обвинительного следствия, а уж Рюмина и Кº не пришлось бы учить, как повести энергичные допросы с «признательными показаниями» ни в чем не повинных людей. Что ни говори, а мы были нормальными людьми, случались застолья, для «оформления» нашего дела так часто и больно задеваемому нами — особенно в диспутах и обсуждениях! — драматургу и старшему следователю Прокуратуры СССР по особо важным делам Л. Р. Шейнину не пришлось бы тратить слишком много сил и фантазии…

Сталин, объятый отчаянием и паникой в первые дни войны, потрясенный вероломством Гитлера и мгновенно рухнувшей границей, позже, с переломом в ходе войны, оплаченным многими миллионами жизней, поднялся еще на несколько крутых ступеней палачества. Кровавый опыт тридцатых годов полностью сохранялся в карающем аппарате сталинщины — все так же истреблялись люди в лагерях, истлевали трупы «врагов народа», тюрьмами преследовалось любое инакомыслие в доказательство сталинского тезиса об усилении классовой борьбы по мере успехов социалистического строительства.

В годы войны для побеждающего и победившего вождя открылось новое преступное поприще: геноцид, депортация, жестокое покарание по национальному признаку целых народов. Довоенные репетиции, коснувшиеся корейцев и курдов, не имевших в СССР своей государственности, прошли для страны с убитой гласностью почти незамеченными, к великому нашему стыду и позору. Правда, к сороковым годам у сталинщины уже был огромный опыт уничтожения миллионов изгнанных из родных изб и деревень крестьян, опыт поистине беспрецедентный: единственная забота заключалась в том, чтобы загнать людей в «скотские» вагоны, и неважно, что их ждет впереди, где они поселятся, не перемрут ли с голоду, не пропадут ли в тайге и болотах, поедаемые тучами гнуса, никогда прежде не знавшего такой богатой поживы.

И как же безмерно велика наша вина в том, что мы жили, не осмысливая всей бездны страдания страны, жили, часто не зная ничего о судьбе целых народов, согнанных с земли своих предков, или зная, но как-то статистически-равнодушно, преступно, не бунтуя, не протестуя — сколь ни безнадежен был бы этот протест — и даже не отчаиваясь.

Об этом с горьким чувством вины, не ослабевшим и спустя десятилетия, писала недавно вдова Переца Маркиша в мемуарной книге «Столь долгое возвращение» (Тель-Авив, 1989, издание автора[19]). Умная и правдивая книга, с отдельными неточностями, которых не избежать человеческой памяти, издана крохотным тиражом 500 экземпляров и недоступна читателю. Я позволю себе процитировать из нее некоторые существенные подробности, важные для моих записок.

Как-то незаметно для нас самих, под барабанный бой, возвещавший окончательную победу дружбы народов, братства и непоколебимого единства, сталинизм вел разрушительную работу, унижая нации, делая их объектом политических спекуляций, льстивых восхвалений или репрессий. Маниакальная идея все обостряющейся классовой борьбы порождала разъединение общества, недоверие и даже озлобленность одного слоя общества против другого, готовность закрыть глаза и уши, не слышать чужих стонов, не замечать невинно пролитой крови, пролитой не в твоем, а в чужом доме.

18

В апреле 1985 года я был в Нью-Йорке и прочитал в «Новом русском слове» спор двух эмигрантов из СССР, спор со взаимной руганью, подозрениями, переходом на личности, о том, кто сопровождал Михоэлса в поездке: Голубов или Потапов? Не могу поручиться, какая из двух фамилий Володи настоящая, а какая его журналистский, давно нам привычный псевдоним. Еврей по национальности, он от рождения носил одну из этих фамилий, а в печати пользовался обеими. Тут нет ни малейшего повода для детектива или спора.

19

Впервые книга вышла во французском переводе в Париже в 1974 году.