Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 113

Выступлений было немного, и все не актерские, а из цехов, людей, не знавших меня. И смысл их был прост. «Гнать из партии», — требовали послушные. «К белым медведям!» — надсадно кричал кто-то из жестокосердых.

Запомнилось только одно актерское выступление, заслуженного артиста РСФСР и народного УССР Георгия Николаевича Полежаева, принятого в театр по моей рекомендации, актера, как-то потерявшегося на огромной сцене ЦТКА, в давно сложившейся труппе, и единодушно не принятого режиссурой.

Я работал с ним до войны в Киеве, в театре Киевского особого военного округа, куда он был приглашен из Новосибирска после его громких успехов на сцене «Красного факела». Нервный, легко возбудимый актер, с любопытной внутренней жизнью, так заметной на небольшой камерной сцене, он самобытно сыграл Гамлета в поставленном у нас С. Э. Радловым спектакле. Больше двух лет мы провели с Полежаевым на фронте — от Равы-Русской до Сталинграда — и в частях Забайкальского фронта, я был одним из рекомендовавших его в партию. В Москве жизнь его не складывалась, режиссеры — все до единого — «не видели» его в ролях, не занимали в спектаклях. Он говорил об этом со мной, зная о добрых моих отношениях с Алексеем Дмитриевичем, но ничего изменить я не смог, — так, увы, случается в театре, особенно с человеком, избалованным провинциальным премьерством. Сильный должен уйти, не надрывая души.

И вдруг беда со мной, его дважды рекомендателем: в партию и в ЦТКА. Когда взял слово Полежаев, я пожалел его: господи, не кидайся ты на защиту, тебе и без того трудно, а этого тебе и подавно не простят. Помолчи, твоя защита ничего не изменит… Сиди я рядом с ним, я удержал бы этого щупленького, небольшого, с вытянутым, некрасивым, но таким живым, вопрошающим актерским лицом человека. Я бы шепнул: не надо, подумай о себе, я уже поплыл. Я бы удержал этого волнующегося, неуверенного человека от гибельного для него вмешательства в мою судьбу

Но он успел выйти вперед, уставиться на меня неузнающими глазами и начал:

— Мне сегодня тяжелее всех, товарищи. Ведь этот человек, от которого все мы справедливо отвернулись сегодня, этот антипатриот дал мне рекомендацию в партию! Как мне искупить вину? Если бы я знал его нутро тогда, во фронтовом театре, я бы ни за что не принял из грязных… враждебных рук рекомендацию в партию. Поверьте мне.

И речь его, продиктованная страхом и каким-то хлыстовским самобичеванием, длилась под презрительные, несмотря ни на что, взгляды. Он странно всхлипывал, не плакал, нет, у него была такая привычка, этакая помесь всхлипа и вздоха, придававшая какую-то значительность маленькому человечку

Он неловко попятился, сел, понурившись, будто и правда на его плечи давила тяжесть, почти такая же, как и на меня, за мои злодеяния.

Я наблюдал голосование. Казалось, оно длится неестественно долго. Я вижу, как, опустив голову, поднимает руку за исключение кандидат в члены партии Андрей Попов, сын Алексея Дмитриевича, как со слезами на глазах, поникнув и как-то сломленно голосует седоголовый, славный, расположенный ко мне художник Ниссон Шифрин и все, все другие.

Кажется, зря Майоров спрашивает наигранным актерским голосом, исполняя ритуал: кто против?

Кто может быть против, если злодей не разоружился, не признался во враждебных замыслах!

— Кто против?

Поднялись две руки. Что это — ошибка, рассеянность, замедленная реакция?

— Вы «за» или «против»? — недоумевает генерал Паша́.

— Против! — спокойным густым басом отвечает Гай, Гриша Гай, мой ученик по довоенному театральному институту в Киеве. — Борщаговский честный человек, я его хорошо знаю. Я против, — повторяет он, чтобы не было никаких сомнений.

Я пожалел было Полежаева, но Гая не жаль, нет, в эту минуту я горжусь им. Я счастлив, что не весь мир рухнул, что молодость честна и отважна, что можно остаться человеком и в таком трудном положении, зная, что за это тебя непременно ждет изгнание.

Вторым был молодой актер Юффа (может быть, и Юфа, через одно «ф», прошу прощения, если ошибся), мало знакомый мне в этом огромном караван-сарае, актер без перспективы, без выигрышных данных, с какой-то своей, как мне казалось невеселой и сложной жизнью в этом разъятом мире.

И это было счастье, я не задавался вопросом — почему? Значит, верит, не поддался стадному чувству остался человеком.





Всех троих тут же и повымело из театра. Полежаева не хотел больше видеть Алексей Дмитриевич Попов. Гришу Гая изгнал генерал Паша́. Юффа спустя несколько дней был арестован. Это моя боль, хотя и нет на мне вины. А если и есть, то только та, что, прожив два года в одном с ним театре, я не узнал его, не помог, если моя помощь была ему нужна, а он оказался мне другом и защитой. Об этом не скажешь: слабой защитой. Нравственная, благородная защита — абсолютна.

Генерал Шатилов снова захотел остаться со мной наедине. Вновь расположение ко мне и добрый совет:

— Ты вот что: заболей! Да, заболей. Повремени, никуда не ходи. Знаешь, как у нас делается: шумим, орем, сами себя не слышим. Пусть утихомирится, а до того не ходи… Будут звонить из второго дома — не ходи, болен. Партбилет при тебе, вот и держись.

Второй дом НКО — это в военной партийной иерархии то ли райком, то ли горком-обком; исключив из партии, там уже отнимают билет.

Еще выше парткомиссия или партколлегия ГЛАВПУРа; там царил лицедей интеллигентного вида и речи, с породистым, но порочным лицом, полковник Леонов. Видел я его дважды: когда он исключал меня в апреле 1949 года и осенью 1955 года, когда Комиссия партийного контроля при ЦК, под председательством тов. Комарова, восстанавливала меня. Во второй раз он сидел, рядовой член КПК, помалкивал, не подавал и вида, что причастен к партийным репрессиям, хотя мог бы кое-что рассказать о том, чего никак не умел взять в толк старый коммунист, сам хлебнувший неправосудия Комаров: «За что же все-таки вас исключили?» — все недоумевал он.

11

До моего возвращения из театра дома трезвонил телефон.

Звонил Симонов: что на собрании? как решилось мое дело? не вернулся ли я? Волновался и Алексей Дмитриевич — и моей судьбой, и тем, как поведет себя его сын. Тревога нагнеталась; может быть, с той поры навсегда трудны стали для Вали телефонные звонки, вторжения чужих голосов, страстей и бед.

Заждалась мужа Нина Майорова; звонила бестактно: не пришел ли Александр Михайлович? — неужели все еще длится собрание? Да, видимо, идет, отвечала Валя, я места себе не нахожу… «Мне бы ваши заботы!» — откликнулась горькая ревнивица Нина.

Я еще досказывал Вале и матери о собрании, когда в который-то раз позвонил Алексей Дмитриевич и, услышав мой голос, объявил:

— Посылаю за тобой машину. Ничего не спрашиваю: жду.

Меня поразило подчеркнутое «ты» — братское, счастливое в этих обстоятельствах «ты» — и решительность тона: быть может, у него есть какие-то планы. Алексей Попов — человек чистой, доброй души, но в жесткой, случалось, и суровой оболочке, немногословный, правдивый, умевший взглядом, а то и рукопожатием сказать больше иного словоохотливого, а главное — прямее, честнее.

Я не знал, живут ли молодые Поповы с родителями на улице Щукина, стеснялся — если живут — неизбежной встречи с Андреем, только что сдавшим экзамен на партийную зрелость и дисциплинированность.

Алексей Дмитриевич увел меня к себе в кабинет, отделенный от прихожей дверью с непрозрачным, узорчатым стеклом в верхней половине.

Он ничего не знал. Не хотел звонить генералу Паше́ в театр, и Андрей не позвонил. Квартира Попова как-то притихла, будто беда стряслась здесь, а не на улице Дурова; у меня дома — дети, мама, которая не станет волноваться, уже потому хотя бы, что в любом случае мир не прав, но всегда прав ее сын; там любящее, уже провидящее многое, колотящееся в недобром предчувствии сердце Вали. Здесь мечущийся по кабинету Алексей Дмитриевич.

— Исключили? Исключили! Как они могут, за что?! Кто выступил?