Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 148

Фредерик Пасси совершенно противоположный тип. Чрезвычайно солидный, чрезвычайно последовательный, чрезвычайно старательный. Серьезный ученый, член Французского института. В этом отношении немного похожий на меня. И помимо того, громыхающий оратор. Что мне не дано. И в то же время душа Союза парламентов. Следовательно, организатор, что мне еще менее присуще. Ну, в духе нашей компаративистской психологии я вполне мог бы добавить: Пасси по сравнению со мной более красноречив, но у меня более оригинальный ум. Однако французское движение за мир, по мнению Скандинавии, было все же гораздо реальнее, более достойно доверия, чем русское. Пусть они говорят что хотят, но думают они при этом большей частью одно и то же: о каких мирных идеалах можно говорить в самодержавном государстве! И тут уж ничего не поделаешь. Так что Дюнан и Пасси. И тогда наступил 1902 год.

Ну, точно я не знаю, как происходило дело. Правда, кое-что слышал. Не буду отпираться, меня постигло тогда самое смехотворное разочарование, которое я когда-либо испытывал. Какое едва ли с кем-нибудь еще на свете случалось. Я давно знал, что моя кандидатура представлена. И вот пришла телеграмма. И послана она была не кем-нибудь. Бог мой, не доброжелательным дамским клубом сплетен. Ее отправил Эммануил Юльевич Нольде. Мой друг самый верный. И опытный политик. Один из наиболее критических и хорошо информированных людей. Из Гааги. Где он в то время находился и куда прежде всего поступает информация.

В том году я случайно в такое позднее время поехал в Пярну. На грани осени и зимы 1902 года. В одиночестве собраться с мыслями в старом доме на Садовой улице. Николь посчитал прибывшую из Гааги телеграмму срочной и переслал ее мне в Пярну.

Помню, я получил телеграмму в послеобеденных сумерках — земля была еще черной, но с низкого неба летели пепельные снежинки — в той же комнате с голубыми обоями, где я вчера читал пасквиль Водовозова. Я стоял возле сильно ободранного письменного стола на выточенных ножках. Это был стол моего отца, купленный им в Аудру на первое жалованье приходского учителя. До того, как его, не знаю за что, уволили. Тетя Крыыт, несмотря на свою крайнюю скупость, сохранила стол, и перед ее смертью я откупил его за десять рублей. Стоя у этого стола, я вскрыл телеграмму:

Глубокоуважаемый Федор Федорович Точка Поздравляю от всей души с присуждением Вам Нобелевской премии мира Точка Сто тысяч рублей это капля за Ваши заслуги Точка Но высочайшее признание нашло все же самого достойного адресата Точка Искренне Ваш Эммануил Юльевич Нольде.

Я стоял у стола. Помню, что отложил телеграмму на стол, закрыл глаза и почувствовал, — Кати, сейчас мне не стыдно тебе в этом признаться, как стыдился все эти семь лет, — я почувствовал, что у меня подкосились ноги. Мне пришлось опереться руками о стол. Чтобы не упасть на пол. Минуту я постоял и дал ощущению триумфа перебродить в себе. Потом сел за стол и излил душу в коротком письме Эммануилу:

Дорогой Эммануил Юльевич!

Благодарю Вас сердечно за поздравление по случаю присуждения мне Нобелевской премии мира. Правда, пока я не получил из Христиании официального подтверждения, но мне известно у что мои заграничные друзья и почитатели выдвинули мою кандидатуру. Во всяком случае, могу Вас у верить у что отныне у с получением этой премии мира, считаю свою карьеру доведенной до конца и «увенчанной». Больше я ни о чем не мечтаю.

Потом я немного устыдился излишне торжественного, излишне разоблачающего меня тона и добавил к этому с деловитостью, имеющей привкус аудруского пивного отстоя, которая у меня иногда проглядывает сквозь легкий нрав Мартенсов:

Сумма премии в самом деле значительна. Но все же не сто тысяч. Если она присуждена в полном объеме, то составит приблизительно семьдесят. Насколько мне известно.



Сердечно ваш М. Ф.

Каарел сразу понес письмо на почту. Наверно, еще прежде, чем он успел на вокзале бросить письмо в почтовый ящик, меня опять смутила одна фраза. Ну, я же давно привык считать, что мои письма и записи, как бы сказать, в какой-то мере история, несмотря на то что из-под моего пера их вышло немало. Я хочу сказать: в той мере история, чтобы думать о том, что в будущем их будут читать незнакомые люди, и, беря перо в руку, я заставлял себя контролировать свои выражения. А это маленькое письмо по своему содержанию в большей мере «историческое», чем многие другие. И мне стало вдруг неловко за то, что я написал: «Больше я ни о чем не мечтаю», будто личная премия была целью моих усилий. Но вслед за Каарелом я не побежал. Потому что Нольде умный старик, он, несомненно, меня поймет. Так что я остался на месте. Мгновение я взвешивал. Потом справился с тщеславием, охватившим меня, а также отказался от мысли поехать утренним поездом в Петербург. К чему?! Решил дождаться в Пярну телеграммы. Потому что домашние непременно мне ее перешлют.

И потом — эти три или четыре дня…

Удивительно тихий, почти несуществующий ноябрьский город. По утрам отдельные редкие и далекие паровозные свистки со стороны вокзала. Будто голоса лосят. Ха-ха-ха. Примерно такими они могли быть. Потом работа над бумагами за столом. Дело Венесуэльского арбитража, куда Рузвельт просил недавно назначить меня арбитром. Шаги редких прохожих по подмороженному песчаному тротуару. Нет, нет, еще не разносчика телеграмм… Вокруг меня такой покой. А внутри небывалая радостная напряженность. Будто широкая, теплая, спокойно разливавшаяся река. Потому что я нисколько не сомневался. Ну да, что значит нисколько? Искушенный человек всегда и во всем сомневается. Практически я нисколько не сомневался. И в то время, когда я сосредоточенно думал над копиями документов Гвиана — Венесуэла, где-то в мансарде своего мышления я строил планы. Я окончательно и полностью уйду со всех кафедр, Таубе, мой славный коллега (только бы не забыть — барон Таубе), отлично справится на моем месте. И молодой Нольде, то есть Борис Эммануилович. Он, кстати, тоже барон, но по отношению к нему про это можно даже забыть. Итак, я уйду с кафедр. Моя пенсия составит около семи тысяч. Нобель добавит мне сумму, равную пенсии за десять лет. Так что в конце концов я свободный человек. Абсолютно свободный. Останусь ли я и дальше в коллегии министерства иностранных дел, об этом еще подумаю. И решу в зависимости от того, как будет полезнее для дела. А дело, которому я себя посвящу, — это арбитраж. Практический арбитраж в Гаагском международном суде. Где мой вес, благодаря Нобелю, еще значительно возрастет. И теоретический арбитраж. Это значит — солидная монография о международном арбитраже, которую я напишу. А) Теоретические основы. Б) Исторический обзор. В) Анализ наиболее важных случаев. Г) Обобщения, выводы, перспективы. По крайней мере в двух томах. Нет, лучше в одном. Для меня настало время научиться лаконичности пожилого человека. А тот, кто стукнул крюком калитки и идет по дорожке, направляясь к веранде… нет, это Каарелова Фрида. Я узнаю ее по шагам.

Разумеется, я каждый день читал газеты. Ничего. А на четвертый или на пятый день я, как обычно, отправился на вокзал, получил отложенные для меня газеты и пошел обратно домой… На углу улицы Карья я развернул «Новое время» и прочел: Дюкомюн и Гобат.

У меня было такое чувство, будто из-под меня вдруг выдернули стул. И я падаю в пустоту. Падаю, проделывая в воздухе кульбит, в пустоту. И обречен падать вечно.

Ну, я воздержусь от воспоминания своих ощущений. Но в общем получилось хорошо, что я прочел. Потому что в тот самый вечер ты, Кати, приехала из Петербурга в Пярну.

Телеграмму Эммануила вы, конечно, не вскрывали. Но Эммануил телеграфировал о моей Нобелевской премии и к себе домой. Это понятно. Если я ее получил, то действительно было о чем телеграфировать. И Борис прибежал к нам. Бежать-то нужно было всего за угол, с Моховой на Пантелеймоновскую. И ты, Кати, тоже стала ждать. И читала газеты. Пока не обнаружила — на полтора дня раньше, чем я, пока газета дошла из Петербурга до Пярну: Дюкомюн и Гобат. И ты сразу же села в поезд. Чтобы привезти мне этот удар. И быть мне в это время опорой. Но удар я уже получил. Уже несколько часов, уже полдня, как я знал. Я сжал зубы и встретил тебя со смехом: