Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 148

Кати… тебя нет рядом со мной?! Ты совсем пропала?1 Даже углубления на бархате рядом со мной не осталось… Значит ли это, что ты мне не веришь?

Ох, опять какая-то ерунда… Снова вышло солнце, и снова в щели окна проникает запах каменного угля. И мы уже ковыляем — колесим через красивую латышскую реку Гульбене. Сейчас… по моим королевским часам уже без пяти минут два, скоро будем в Пикксааре. А про этого Фаберже, в мастерской которого изготовлены мои часы, я недавно слышал довольно поучительную историю. То есть теперешний Фаберже, он, конечно, Карл, его я лично почти не знаю. Тот, которого я знал в детстве и тепло вспоминаю, — его отец, Густав Фаберже. Этот человек, сын пярнуского столяра, знал моего отца, и в Петербурге это знакомство оказалось мне очень полезным. В ту пору — в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов — Фаберже был всего лишь среднего калибра часовщиком, правда, на Садовой улице — это уже о чем-то говорит, но все же человеком незаметным. И через кого-то, не сам, а через кого-то, уж не помню через кого, пярнуский полуголодный мальчонка попал к нему в дом. У нас, у мальчишек в сиротской школе, правду говоря, животы всегда были полупустые. И долгие годы за гостеприимным столом старого Густава я много-много раз по воскресеньям досыта наедался… А этот Карл, его сын, которого я хорошо помню по тем воскресным обедам, он — после Пунапарка нужно и это сказать — стал господином еще раньше, чем я сам… Теперь он владелец самой известной в России ювелирной фирмы, ее руководитель и поставщик двора, и кто еще… Филиалы в Москве, Лондоне и Париже, клиентура — двор и коронованные особы. А сам он — в России — русский, в Германии — немец, во Франции — француз… Ха-ха-ха. Я слышал про него смешную историю… Кати, я уверен, что ее ты будешь слушать. Такие истории в твоем вкусе.

В последний раз, когда я зашел в Петербурге в Эстонское общество, наверно недели три назад, я познакомился там с одним молодым человеком. Фамилии его не помню. Какая-то рыба. Щука, Сиг, Лещ. Нет, фамилия из двух слогов. Молодой пастор. Рыжий, с хитрым мужицким лицом. Проходил в то время полугодичное испытание. У Рудольфа Калласа. За чашкой чая завязался разговор. У парня хорошо подвешен язык. Наверно, есть и филологический слух. Заговорили об уничижительных фамилиях. Именно у эстонцев. Ну, например Овца, Баран, Бык, Дерьмо Медвежье. У них в подобных недостатка нет. По понятным причинам. И тут его маленькие рыжие усики дрогнули в усмешке, и он рассказал…

Сидел он однажды месяца два назад в канцелярии Яановой церкви, как вдруг туда врывается неизвестный господин, в собольей шубе, трость, перчатки по меньшей мере из Magasin Etranger[105] Бартольда и требует: «Отдайте мои документы! Я желаю выйти из этого мужицкого прихода. Перейти в немецкий приход». Пастор говорит: «Милостивый государь, позвольте узнать, как ваша фамилия? К сожалению, я не имею чести…» — «Это я вижу, — говорит господин, — что у вас нет чести. Я придворный ювелир Карл Фаберже, я решил перейти в приход Петра, немецкий приход». И тут рыжеголовый молодой пастор с рыбьей фамилией подумал: стой-стой-стой — и просит господина Фаберже присесть и начинает говорить:

«Достопочтенный господин Фаберже. Хотя я вас лично не знаю, но ваше имя мне, разумеется, многое говорит. Почему же вы хотите оставить наш приход?1 Не преждевременно ли это? Позвольте-позвольте. Господин Фаберже, вы господин такого масштаба, которому не нужно считаться со старинной мудростью, утверждающей, что лучше быть генералом в деревне, чем прапорщиком в городе, это верно. А все же: у нас, среди наших прихожан, вы в числе самых достойных фамилий. И несомненно самая златозвучная фамилия. А этого мы тоже не забываем. При вашем переходе в Петров приход ваше достоинство и золотой звон, как известно, останутся при вас. Разумеется. Но там вы будете один среди многих. И я позволю себе сказать: не один среди самых достопочтенных, если принять в расчет, как велико в приходе Петра количество самых блестящих придворных и дворян, близких ко двору. А кроме того, у нас, в Яановом приходе, среди прихожан ведь тоже имеются и разноязычные и многоязычные. Преимущественно люди маленькие, это правда. Эстонцы. Да. Чиновники, купцы, ремесленники. Слуги, да, и слуги тоже. Но есть все-таки и более высокие чиновники. Почтенные граждане. Наследственные почтенные граждане, каким, очевидно, являетесь и вы. И наследственные дворяне. Ученые. Генералы, да-да. И немцы. Шведы. Голландцы. Отдельные, правда. Случайные. А все-таки. Так что… И, наконец, верным членом нашего Яанова прихода был ведь на протяжении всей жизни и ваш отец. Да вы и сами в нашем приходе… сколько?.. скоро шестьдесят лет? Приход должен был бы стать для вас, ну, в какой-то мере обязательством, в какой-то мере домом, господин Фаберже, особенно для господина Фаберже-сына, который так блистательно преуспел, что…»

Тут господин Фаберже стукнул кулаком с тремя золотыми перстнями по столу и воскликнул: «Прекратите, кто вы там, пастор или практикант. Скажите, что мы от этих чертовых эстонцев получили? А? А я вам скажу: ничего, кроме нашей невозможной фамилии. Знаете вы, как наша фамилия по-эстонски? Vanaperse[106] наша фамилия. Какое же, к черту, обязательство может быть у нас перед ними?!»

Господин Фаберже потребовал свои документы из Яановой церкви и перешел в немецкую церковь Петра.

И знаешь, Кати, этот парень посмотрел на меня своими светлыми серыми глазами крестьянина поверх чашки с чаем и, все еще ухмыляясь, сказал или как бы спросил: «С вами, господин профессор, нечто подобное ведь не может случиться?»

Я, конечно, сразу понял, он изучал меня, хотел прощупать, измерить. И помимо того, еще и ирония. И я ответил совершенно прозрачно и нейтрально:

— Со мной? — нет, к счастью, нет. Я еще в Пярну был в приходе моего почти тезки, старого Мяртенса, если это вам что-то говорит. А здесь, в Петербурге, еще с пятьдесят пятого года, то есть еще с сиротской школы, состою в списках Петрова прихода.

И я попрощался с ним самым дружеским и естественным образом и оставил его смущенным сидеть в сумерках за столиком в маленьком буфете. Смущенным потому, что он так и не понял, дошла ли до меня его ирония и задела она меня или не задела. Мне даже жаль его немного. Что касается его иронии, то я даже не знаю, задела ли она меня.

Какая-то станция, где мы не останавливаемся. Платформа. Развилка. Три маленькие коричневые цистерны на запасном пути, желтые надписи на черных животах — РУССКИЙ НОБЕЛЬ — РУССКИЙ НОБЕЛЬ — РУССКИЙ НОБЕЛЬ.



Значит, мы на полчаса опаздываем. Значит, река, которую мы недавно переехали, была не Гульбене, как мне показалось сквозь дремоту, а предыдущая, названия которой мне почему-то не вспомнить. А станция, мимо которой мы сейчас пропыхтели, еще только Наускюла.

Стороннему наблюдателю могло бы показаться странным, если бы сквозь мою черепную коробку он увидел, как часто я возвращаюсь к нобелевскому вопросу. Но в данном случае, в самом деле, это не мое тщеславие, а — воля случая. Что из тех трех фатальных и давно умерших братьев двое, ставшие нефтяными магнатами, до которых у меня нет ни малейшего дела, напомнили мне сейчас третьего. Того, до которого у меня post mortem[107], кажется, есть дело. Или будет.

Самому мне трудно решить объективно, в какой мере я жаждал и жажду премии этого динамитного мастера. Конечно, согласно моей только что возникшей компаративистской системе, — даже сверх меры. Ха-ха-ха-ха. Ибо по этому ранжиру выше меня никого бы и не было. Только дюжина мне равных. Однако по поводу пристрастности, лицеприятия при присуждении этой премии говорят и пишут все восемь лет. Все те восемь лет, что она существует. И что в то же время сама премия становится все более знаменитой. Это правда. И все же должен сказать: как бы там ни было с медициной, физикой и всем прочим, но что касается премии мира, то она уже по своей сути дело не заслуг, а симпатий. В известной мере — и дело зависимости. Каким бы субъективно честным ни было решение, но объективно в нем так или иначе присутствует элемент лжи. С самого начала. Да-да. Разве примером тому не могут служить слова, девять лет назад сказанные господином Бернером, когда они впервые присудили премию мира? Что могучее стремление норвежского народа к миру будто бы повлияло на решение господина Альфреда Нобеля возложить ее присуждение на норвежский парламент. Неужели господин Бернер, председатель парламента, и в самом деле такой плохой психолог или столь близорукий политик, что он не знал правды? Разумеется, это не так. Он, несомненно, правду знал. Однако подкрасил ее политической ложью. Ха-ха-хаа: обмазал еще не проехавшего станцию Пунапарги лгуна ложью. На самом деле политическая подоплека всего дела была другая, чисто практическая. Ничего не имевшая общего с жаждой мира в голубых глазах норвежцев. Возникшую в их голубых глазах ярость учел в завещании господин Нобель. Потому что в то время, когда он его составлял, среди норвежского народа начинала подниматься оппозиция против Швеции. За унизительную роль младшего брата, которая день ото дня все больше выпадала на долю Норвегии в персональной унии со Швецией. Несмотря на совершенно очевидные и всем известные исторические факты и т. д. и т. п. Тем, что господин Нобель предоставил присуждение пятой, а по мнению многих, именно первой премии, то есть премии мира, норвежскому парламенту, он хотел просто разрядить естественную позицию норвежцев против Швеции. Так что это было в чистом виде акт divide et impera[108]. Ну, а если просто с человеческой точки зрения да и вообще — может быть, изобретатель нитроглицерина и динамита не верил в бога (или, может быть, поверил, когда в Сан-Ремо боролся со смертью, откуда мне знать), но в грехи он должен был верить. Для этого у него — Бертольда Шварца, или Фауста, или Мефистофеля, или кого там еще нашего промышленного века, века взрывов и террора, — имелось слишком много неотвратимых оснований. Ибо если он своим изобретением, скажем, в икс раз уменьшил число несчастных случаев при транспортировке взрывчатых веществ, то средства убийства, благодаря ему, стали в икс раз мощнее. Можно, конечно, спорить, виноват ли он в том, что такое применение нашли его изобретения. Можно ответить: несомненно, ибо он мог это предвидеть. Можно ответить: конечно, нет, ибо настоящий идеалист не представляет себе степени подлости света. Или можно ответить: он над этим не задумывался. Настоящий изобретатель никогда об этом не думает. Но как бы дело ни обстояло, одно ясно: господин Нобель слишком умен, чтобы быть немузыкальным в этическом отношении. То, что он учредил премию мира, свидетельствует об этом со всей очевидностью. Насколько это облегчило его совесть — кто об этом теперь думает?! Во всяком случае, в мировом мнении премия мира сослужила ему превосходную службу. Потому что патенты на динамит и бездымный порох, выданные на имя Нобеля, покрываются теперь пылью забвения, а Нобелевскую премию присуждают каждый год и каждый год ее жаждут получить.

105

Здесь: магазин иностранных товаров (франц.).

106

Старая задница (эст).

107

После смерти (лат.).

108

Разделяй и властвуй (лат.).