Страница 11 из 16
Теперь я понимаю, чем он меня так привлек. Почему я смеюсь, хотя он сомневается в моих словах. Я говорю:
– Я видел вас в пантомиме.
Он широко открывает глаза и склоняет голову.
– Может, не лично вас как актера, – говорю я. – Я видел вашего персонажа.
Он морщит лоб, задумчиво кивает.
– Это было давно, – говорю я. – Когда я был маленьким.
Я умолкаю, вспомнив еще кое-что. На самом деле это тяжелое воспоминание. К которому лучше не возвращаться.
Но что-то заставляет меня продолжать.
– Сколько мне было лет? – произношу я, понизив голос и пытаясь представить того мальчишку, которым я был когда-то.
Пьеро пожимает плечами и разводит руками, как будто я спрашивал у него.
Память разбужена простеньким образом из детства – клоунским лицом, – хотя мне взрослому не хотелось бы ничего вспоминать. Там, в этих воспоминаниях, рядом со мной кто-то сидит.
Пьеро расплывается в улыбке и ободряюще кивает.
Я уже подсчитал, сколько мне было лет, но лучше бы мне промолчать. Больше ни слова. Надо остановиться. И все-таки я продолжаю, решив, что рассказ будет касаться лишь самой пантомимы.
– Мне было двенадцать, – говорю я. – В Вальвене.
Я опять умолкаю. Пьеро вновь принял позу сосредоточенного внимания.
Я изучаю его, пока он изучает меня.
Возможно, я все-таки не ошибся насчет его возраста. Может ли он быть тем же самым актером? Тому сейчас где-то под шестьдесят. Да, это было бы удивительное совпадение. Но в жизни случается всякое.
Я говорю:
– В театре в Вальвене. Я ходил на «Пьеро, убийца своей жены» Поля Маргерита. Он сам играл Пьеро.
Я смотрю на актера, жду, не подаст ли он знак, что это действительно он. Приподнятая бровь. Легкий кивок. Что-нибудь. Но он снова застыл неподвижно и кажется персонажем с картины, написанной маслом, на фоне сгущающейся ночной синевы.
– Играл гениально, – говорю я, искушая его похвалой, и опять жду.
– Знаете эту пьесу? – спрашиваю, подмигнув.
В ответ – легкий намек на улыбку.
– А Поля Маргерита?
Этот Пьеро, сидящий напротив, поднимает указательный палец и качает им из стороны в сторону, как бы говоря: Ты меня разоблачил, но не будем об этом.
– Я понимаю, – говорю я.
Он перестает качать пальцем и протягивает в мою сторону ладонь, мол, продолжай. Рука на миг опускается, а потом он поднимает уже обе руки, ладонями вверх, загребая воздух к себе: он хочет услышать все.
И я начинаю рассказывать о потрясающем представлении Поля Маргерита, может быть, самому Полю Маргериту, но так, словно это не он, а кто-то другой. Я почти не слышу себя. Мысленно я перенесся в тот душный, крошечный театрик в парижском предместье, в тот летний вечер тридцать лет назад, и Пьеро в белом костюме и белом головном платке совершает преступление, ужасное, но вместе с тем идеальное, ведь его так и не раскрыли. Строгие задники сцены, обозначающие похоронное бюро, – густого черного цвета. На одном из них – огромный плакат с некрологом почившей в бозе Коломбине, супруге безутешного Пьеро; на другом – портрет несчастной усопшей. Рассказывая об убийстве, Пьеро играет и себя, и свою жену. Нет. Там было нечто большее. Даже ребенком я был заворожен этими образами внутри образов. Автор Поль Маргерит пишет сценарий для пантомимы, в которой актер Поль Маргерит играет Пьеро, который играет себя самого и свою жену, воссоздавая событие, в котором клоун становится убийцей, а его жена – жертвой.
Сначала, еще в одиночестве, Пьеро мучительно размышляет о том, почему он должен убить жену. Она его унижала. Она им пренебрегала. Хуже того: она завела любовника. Она предала Пьеро, превратила его в рогоносца, в посмешище. Потом он обдумывает варианты, как ему ее убить. Может, взять веревку и задушить? Но он представляет ее лицо, посиневшее, с выпученными глазами и вывалившимся языком… Нет, это невыносимо. Зарезать ножом? Слишком много крови. Реки крови. Отравить? Будут судороги и рвота. Застрелить? Слишком шумно. Соседи услышат и вызовут полицию. Перебирая в уме варианты, Пьеро мечется, как в лихорадке, спотыкается и ушибает ногу. Видно, что ему больно. Он снимает башмак, растирает стопу и начинает смеяться, невзирая на боль, которую пытается унять. Он щекочет себя и смеется – истерично, отчаянно. И вдруг умолкает. Теперь он знает, что делать.
– А дальше – гениально, – говорю я клоуну, сидящему напротив. – Вы сыграли гениально. – И я словно вновь вижу ту пантомиму – как Маргерит с поразительной достоверностью изображает их обоих, Пьеро и его жену, лежащих в постели, воплощаясь попеременно то в него, то в нее. Я вижу, как клоун привязывает жену к изголовью кровати, стаскивает с нее чулки и щекочет ей ступни. Она смеется и плачет, смеется и плачет, а потом содрогается и умирает в агонии непрестанного рефлекторного смеха.
Хотя смех и слезы передаются средствами пантомимы – совершенно беззвучно, – вся сцена убийства отдается оглушительным, страшным звоном в моей голове двенадцатилетнего мальчика. А когда Коломбина умирает, в голове, в мозгу нынешнего взрослого человека, уже мелькает мысль…
Я боялся ее. Прятался от нее. И теперь она меня настигает.
Я не слышал себя, пока говорил, обращаясь к Пьеро на открытой веранде в Ницце, но когда вдруг умолк, то услышал свое молчание. И в том маленьком театрике в Вальвене, когда Коломбина уже мертва, я внезапно вижу другую пантомиму, и она разыгрывается рядом со мной.
Повернув голову, я смотрю на отца.
На его мускулистую тушу. На его красный раздутый нос заядлого выпивохи. Рыхлый, рябой красный нос. Но при всем том мой отец был человеком неглупым. Торговал биржевыми акциями. В чем-то даже был тонкой натурой. Отец пугал меня и завораживал. Вот и сейчас, я смотрю на него с обожанием и страхом. В тот день он надел черный шерстяной костюм и рубашку с большим отложным воротничком из черного атласа. Он полностью сосредоточен на происходящем на сцене. Весь поглощен действием. Отец часто водил меня в театр.
Он чувствует, что я на него смотрю.
Зрители в зале ахают и смеются. Пантомима на сцене идет своим чередом, но отец поворачивается ко мне. Наши взгляды встречаются. Я не понимаю, что отражается в его глазах, но они горят тем же лютым огнем, каким горели секунду назад, когда он смотрел на Пьеро.
Я отвожу взгляд.
Тот вечер в театре. Это мой последний вечер с отцом. Больше я никогда в жизни его не увижу.
На следующий день моя мама мертва – у нее свернута шея.
Отец бесследно исчез.
Я борюсь с этими воспоминаниями. Широко открываю глаза, пытаясь вернуться к реальности. Веранда отеля «Сплендид» в Ницце. Китайские фонарики. Сумерки цвета берлинской лазури, только что растворившиеся в темноте. Клоун. Хмурый, суровый клоун. Я чувствую, как мои губы растягиваются в фальшивой улыбке, будто я тоже клоун, который пытается как-то отвлечь испуганного ребенка.
И тут Пьеро открывает рот.
– Иди к ней, – говорит он. У него хриплый, надтреснутый голос. Голос, подточенный болезнью, или травмой, или, может быть, севший от длительной нагрузки. Я думаю: Когда-то он был театральным актером. Но потерял свой инструмент и поневоле стал мимом.
Он передергивает плечами. Его раздражает, что я медлю.
– Будь осторожнее, – говорит он. – Тебе надо к ней.
Его рот, обагренный алой киноварью, застывает в хмурой усмешке.
Я понимаю. Внутри все сжимается. Каким же я был дураком!
Я уже на ногах. Пробираюсь к выходу с веранды, лавируя между другими посетителями ресторана, мужчинами в вечерних костюмах, женщинами с оголенными плечами, захожу в холл гостиницы, иду к лифту, скользя по мраморному полу, стараюсь не бежать, изо всех сил сдерживаю себя. Мое лицо. Оно застыло маской мима. Кажется, кожа натянута до предела. Я думаю: Эти люди за столиками между коринфских колонн, люди с бокалами в руках, люди, занятые разговорами, мельком глядящие на меня, – они что-то знают? Известно ли им, что скрывается за моим яростным молчанием? Не встречались ли здесь, в ресторане, Соланж и Леклер – нагло и беззастенчиво? Не брала ли она его за руку у всех на глазах?