Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Это я запомнила с ее голоса, хриплого (она курила, несмотря на астму, причем махорку, и меня научила). Или это: «Нам отпущено полною мерою все, что нужно для злого раба. Это серое, серое, серое – небо, вышки, запретки, судьба…»

Мне по душе был ее колючий юмор, беспощадные оценки (имела право!), своеобразное обаяние. Никаких «слюней», сентиментальности, иногда вздорность, даже капризность, самодурство. Но надо понимать и шизофреническую лагерную действительность, полную оторванность от реального мира, смещение норм. Например, когда я освобождалась, Санагина хотела (и я горячо обещала), чтобы на воле я занялась их делом, пошла в прокуратуру. Как вывезти их приговор, обвинительное заключение? Ведь на вахте освобождавшихся шмонали. И вот они всерьез предложили мне зашить эти бумаги в подошву валенок. «Господи, но ведь я освобождаюсь в июне, какие могут быть летом валенки?» Тогда был предложен не менее «реальный» план: «Надо достать воздушный шарик, привязать к нему бумаги и пустить этот шарик через запретку, а вы будете его ловить за зоной». Я просто положила их приговор в старый конверт с письмом и спокойно вывезла.

Когда я прочла их приговор, волосы буквально встали дыбом от кафкианской чудовищности обвинения. Даже мы с мамой (севшие ни за что, просто это была месть только что умершему Пастернаку) казались по сравнению с ними матерыми разбойницами. И вот за это – А.А. пересылала по почте свои воспоминания жившей в Москве приятельнице по заключению В. Макотинской – десять (и не первых!) страшных лет лагерей больному человеку, поэту, который мог бы составить гордость русской литературы!

Весной 1961 года лагерь переехал в Мордовию. И когда наша «горсточка» собралась уже не под сибирскими пихтами, а под русскими березами (нас с мамой везли туда почему-то отдельно, окольным путем, через Казань и Рузаевку), «чаи» возобновились, возобновились и прогулки вокруг бараков. Рядом была мужская зона, быстро завязалась переписка (бросали записки, завернув в них камень), у меня начался «роман» с моим будущим мужем Вадимом Козовым. А.А. над романом моим посмеивалась, я давала ей читать мудреные Вадиковы письма, он любил в этих записочках (мельчайшим почерком!) вдаваться в философию, и А.А. прозвала его «ваш амбивалентный». Она писала мне шутливые послания в стихах, довольно добродушные, хотя чего-чего, а добродушия в ее характере не было. Переписка зон была очень активной, в основном, полулюбовной, романы начались не только у меня. И вдруг однажды прилетает камень, а с ним записка «А. А. Барковой»! Это стало настоящей сенсацией. Писал ей Леня Чертков, большой знаток и любитель поэзии (ныне уже покойный), знавший ее как поэта, были вопросы литературоведа к поэту – и это через запретки, под носом конвоя, с риском карцера… Воистину Кафка (или Хармс?) отдыхают…

Никогда не забуду встречу Нового 1962 года в классной комнате, где преподавала Дора Борисовна. Только что ввели новый режим, ограничивающий посылки и нормы питания. Главное – были запрещены сахар и чай! Но мы подготовились: намазали черный хлеб томатной пастой, был лук, селедка, бутылка коньяка, брошенная нам мужчинами из зоны, вафли и сбереженная пачка чая. А.А. была в гневе: взявшаяся заварить чай Валентина Семеновна испортила заварку. Но все равно было очень весело: вдруг погас свет (отказал движок в поселке), а когда загорелся – тарелки оказались пусты. «Милостивые государи, кто последнюю кильку взял??» – вопрошала А.А. Но я подозреваю, что это сделала именно она. Ее обаяние разыгралось в этот вечер в полной мере. «Не шали!» – одергивала она Дору Борисовну, когда та, почти слепая (она носила толстенные смешные очки), роняла на пол корку хлеба. В свою знаменитую шапку-ушанку она положила свернутые бумажки с предсказаниями, мы по очереди вынимали. Они были очень забавные, иногда довольно злые (например: «Если ты, сука, думаешь в этом году освободиться… и т. п.), но в контексте той жизни воспринимались как блестящие новогодние шутки. Юмор был нашей спасительной броней. Мы от души хохотали.

Когда я освободилась, несколько раз получала от нее стихотворные послания. Помню один сонет (она отлично владела разными формами стихосложения, и мне преподала несколько уроков), заканчивающийся стоном: «Ах Ирочка, пожрать бы всласть!» Все было зарифмовано по канонам. А в лагере в это время действительно стало голодно. Пять килограммов посылка раз в полгода (без сахара и чая). Была маленькая лазейка – не оговаривались бандероли, и первое время в них, между мылом и конвертами, можно было запихнуть шоколадку или витамины. Она взяла с меня клятву, что я в бандероли буду запихивать чай. Довольно скоро эти «милости» закончились, бандероли тоже запретили, но раз или два я и Макотинская, которая не забывала свою несчастную подругу, посылали ей подкрепление. Иногда удавалось выхлопотать «внеочередную» посылку, посылали ее от имени той же Брехуновой, это был единственный адрес, с которого они (А.А. и Санагина) могли официально что-то получать. Сохранилось ее письмо, в котором она указывает, что положить, и спрашивает, как идут хлопоты по делу. Уже не стихи, тон грустный, безнадежный. В конце концов хлопоты (все взяла на себя Анна Петровна Скрипникова, жившая в Орджоникидзе, мы с ней по этим делам переписывались) увенчались относительным успехом. Обеих преступниц освободили несколько раньше отпущенных им гуманным советским режимом десяти лет. На воле мы уже не встречались.

В одном из ее стихотворений, а читала хриплым голосом, кашляя, были такие строки: «Страдание – творческая материя. Иначе к чему страдания?» Вспоминая ее жизнь, я вспоминаю и эти строки.



Париж, 2009. Выступление в Фонтанном доме на вечере памяти А. А. Барковой

Анна Саакянц. «Рыжий соавтор»

Рыжей Аня не была, но у нее надо лбом среди каштановых кудрей огневел рыжий клок. Он был именно непослушный, задиристый и удивительно шел к ней, к ее колючему, порывистому, страстному характеру. Но главное в ней было – чувство формы и игры, природный артистизм, обаяние и легкость, за которыми скрывался глубокий и сильный человек. Стоя на крыльце тарусского домика, она стряхивала с шубки снег, а из-под меховой шапки весело смотрели большие серо-зеленые глаза, распахнутые, удивленные. Она, как и Ариадна, любила дурачиться, и они замечательно «подыгрывали» друг другу.

напевала Анюта, помогая Але что-то ставить на стол. (Она была очень музыкальна, до последних дней слушала оперные кассеты. А вот хозяйство не любила, хотя и стряпала что-то на своей кухоньке для гостей – немудреное, но всегда было вкусно и уютно.) В ней было столько женской прелести, капризной грации, что-то от средневековой неприступной дамы, незабываемое изящество внешнего проявления. Недаром часто ее отношения с мужчинами строились сугубо «куртуазно» – были пажи-рыцари, и любившие ее, и терпевшие от нее, и страдающие без нее. «Романом века» шутя называли друзья ее отношения с «двумя Львами» – Л. М. Турчинским и Л. А. Мнухиным. С Левой Турчинским, несмотря на сорокалетнюю дружбу и почти ежедневные встречи, они были на «вы». «Прекрасная дама» сохраняла дистанцию.

Когда мы уже подружились, Аня рассказала мне, как первый раз, готовя в Гослитиздате маленький процеженный сборничек Цветаевой в 1961 году, приехала к Ариадне работать над текстом. Это было 3 марта 1961 года. Але уже удалось купить однокомнатную квартирку около метро «Аэропорт». Там почти не было мебели, она еще собиралась по друзьям. Для Ани это была первая встреча с дочерью любимого поэта, она робела, не смела возражать, заранее письменно приготовила «рабочие» вопросы. Но о поэзии в этот первый раз они не говорили.