Страница 30 из 31
Трудно представить себе танатологические знаки (мотивы), лишенные коннотативных сем. Скорбь, печаль, страх, радость за победившего героя, убившего «справедливо» и избежавшего гибели, злорадство по поводу «справедливо» погибшего злодея, катарсическая слезная реакция – все это, как правило, сопровождает рецепцию танатологического дискурса, свидетельствуя о наличии в нем эмоционально-экспрессивных компонентов. Ничто так не привлекает внимание реципиента, как разговор или словесное рисование на табуированную тему: этот факт отмечают многие исследователи массовой культуры, активно эксплуатирующей образы смерти (см., например, [Кара-Мурза 2000: 272–273]). Любая танатологическая концепция имеет коннотативную связь с мировоззренческими системами, распространяющимися за границы литературы (религиозными, философскими, эстетическими и пр.), где зачастую феномен смерти ассоциируется со злом и наказанием за грехи.
Если же принять во внимание проблему недоступности смерти для познания человека, то значение танатологических мотивов явно теряет свою связь с денотатом и располагается в области одних лишь коннотаций. Это значит, что танатологическое повествование может касаться умирания или танатологической рефлексии, но сам факт смерти и посмертного состояния человека оказываются всегда сферой переносных значений, домыслов и гипотез.
Эта проблема становится не такой страшной, если учесть отношение к денотативному значению в семиотике вообще. Мы уже отмечали редуцированность денотата (референта) в концепции Ф. де Соссюра (см. 1.3). У. Эко так комментирует данный вопрос: «Наличие или отсутствие референта, а также его реальность или нереальность несущественны для изучения символа, которым пользуется то или иное общество, включая его в те или иные системы отношений. Семиологию не заботит, существуют ли на самом деле единороги или нет, этим вопросом занимаются зоология и история культуры, изучающая роль фантастических представлений, свойственных определенному обществу в определенное время, зато ей важно понять, как в том или ином контексте ряд звуков, составляющих слово “единорог”, включаясь в систему лингвистических конвенций, обретает свойственное ему значение и какие образы рождает это слово в уме адресата сообщения, человека определенных культурных навыков, сложившихся в определенное время» [Эко 2004: 64].
Значит, коннотативные компоненты в семантике танатологических знаков оказываются важнее первичной архисемы, которую можно отводить на второй план, лишь подразумевать и ставить на ее место новые генеральные семы метафорического характера.
Тот факт, что содержание танатологических элементов, тем более с концептологической точки зрения, оказывается конгломератом различных сем индивидуально-психологического и коллективно-ментального происхождения, с одной стороны, осложняет исследование, заставляя обращаться к дополнительным источникам (документам эпохи, произведениям современников, биографическим данным), а с другой – упрощает его, позволяя использовать данные смежных гуманитарных дисциплин, весь корпус накопленного танатологического знания.
В этом смысле продуктивно применение смысловых моделей из исторической антропологии (или исторической психологии), например из книги Ф. Арьеса «Человек перед лицом смерти», в которой автор опирается преимущественно на литературные источники. Огромное историко-психологическое пространство от Средних веков до современности он упорядочивает «благодаря простым вариациям четырех психологических элементов: самосознание (1), защита общества от дикой природы (2), вера в продолжение существования после смерти (3) и вера в существование зла (4)» [Арьес 1992: 496].
В дальнейшем ученый намечает пять главных этапов в изменении установок по отношению к смерти. Первый этап, который представляет собой не этап эволюции, а скорее состояние, остающееся стабильным в широких слоях населения, начиная с архаических времен и до наших дней, он обозначается выражением «все умрем». Это состояние «прирученной смерти». Данным термином Ф. Арьес подчеркивает, что люди, раннего Средневековья например, относились к смерти как к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мертвыми и живыми существует гармония. Поэтому «прирученную смерть» принимали в качестве естественной неизбежности [Гуревич А. 1992: 12]. Ф. Арьес видит примеры подобного отношения к смерти в «Песне о Роланде», у крестьян или солдат в произведениях Л. Толстого. Хорошо об этом написал И. Тургенев: «Удивительно умирает русский мужик! Состоянье его перед кончиной нельзя назвать ни равнодушием, ни тупостью; он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто» [Тургенев 1960, IV: 216]
Второй этап, который Ф. Арьес называет «смерть своя», утверждается интеллектуальной элитой в период между XI и XIII вв. на основе идеи Страшного суда. Этот этап является результатом трансформации человеческой судьбы в сторону ее индивидуализации. Собственная идентичность возобладает над подчинением коллективной судьбе. В своей смерти человек индивидуализируется: после кончины он подвергается индивидуальному суду [Арьес 1992: 478–479]. Историк подчеркивает, что именно с этой модели начинается «переворачивание» смерти: усиливается страх перед ней, ведутся поиски облегчения посмертной судьбы человека (повышается значение заупокойной службы, католическая церковь разрабатывает представление о чистилище), возникает проблема сохранения собственного «я» (появляется институт завещания). Данная концепция нашла отражение, например, в «Божественной комедии» Данте, у персонажей дворянского или купеческого круга в произведениях Л. Толстого (Андрей Болконский в «Войне и мире», Василий Андреич в «Хозяине и работнике»).
Третий этап эволюции восприятия смерти (эпоха Просвещения) – «смерть далекая и близкая». Он характеризуется, по Ф. Арьесу, крахом механизмов защиты от природы. И к сексу, и к смерти возвращается их дикая, неукрощенная, не смиренная ритуалами сущность. На первый план выходят ранее далекие танатологические аспекты (возможное сочетание с эротикой, например слух об эрекции у повешенных); одновременно происходит удаление из повседневности понятных и близких сторон смерти (сокрытие тела в саване, в катафалке). Символом данной концепции для ученого становится творчество маркиза де Сада. Показательно, что этой же эпохе посвящен и роман П. Зюскинда «Парфюмер», где также наблюдается сочетание танатологических и эротических мотивов.
Четвертый этап многовековой эволюции в переживании смерти – «смерть твоя» (эпоха романтизма). Комплекс трагических эмоций, вызываемый уходом из жизни любимого человека или друга, на взгляд Ф. Арьеса, новое явление, связанное с укреплением эмоциональных уз внутри семьи и вообще между людьми. С ослаблением веры в загробные кары меняется отношение к смерти; ее ждут как момента воссоединения с любимым существом, ранее ушедшим из жизни. Кончина близкого человека представляется более тягостной утратой, нежели собственная смерть. Романтизм способствует превращению страха смерти в чувство прекрасного [Гуревич А. 1992: 15–16]. Французский историк опирается в характеристике данной концепции на творчество сестер Бронте.
Пятый этап, названный Ф. Арьесом «смерть перевернутая», характерен для XX в., когда общество вытесняет смерть из коллективного сознания, ведет себя так, как будто ее не существует [Арьес 1992: 479]. На передний план выходят медицинские и экономические проблемы социального умирания: им занимаются лишь врачи и представители похоронного бизнеса. Умершее тело, равно как и информацию о смерти, стараются исключить из повседневной жизни, повседневных разговоров; родственники в большей степени доверяют клинической помощи, чем надеются на свои силы в сопровождении умирающего, ему остерегаются сообщить правду об истинном положении дел. Эту танатологическую модель можно проиллюстрировать произведениями из недавно вышедшего номера журнала «Иностранная литература», посвященного теме «memento mori»: «Последние слова» С. Дельбланка [Дельбланк 2010], «По наследству. Подлинная история» Ф. Рота [Рот 2010], «Собственная смерть» П. Надаша [Надаш 2010] и др.