Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 37

Розанов много говорил и писал о сексе. То, что читалось тогда как вызов, как дерзость и эпатаж, сегодня читается как лекарство. Вот давно уже, ещё до рождения нашего напитался воздух разговорами о делах таинственных, потных и солёных. Вот ни один журнал не обходится без рубрики «об этом». Весь мир, кажись, увяз в этой теме, как автомобиль на бездорожье. И невозможно сделать вид, что это никого не касается. Невозможно скрыться в дебри пуританства. Там, в этих дебрях, творится, если честно, то же самое, что на пляжах Ямайки при луне под действием избытка алкоголя. И нужно говорить об «этом», нужно вносить свет мысли и слова в эти сумерки сладких и убийственных тем.

Василий Васильевич говорил о сексе, как никто. Он говорил смело, как свободный, и с нежностью, как отец.

Ханжу распознаешь по розовым щёчкам, бегающим глазкам и завышенным требованиям. Ханжа сладко поёт о том, чего на дух не знает. Скопец, напротив, будет суров и даже жесток ко всем, кто с ним не согласен. Розанов же не ханжа и не скопец. Ханжам он кажется дерзким,

225

а скопцам — развратным. Не то и не другое. Он просто зрит в корень. Иногда загибает лишнее под действием сердечного жара или будучи увлечённым стихией слова. Но это только в православной стране звучало как вызов. В со- домо-гоморрской цивилизации это звучит, в большинстве случаев, как лекарство. Не для этой ли цивилизации он и писал?

Он — провинциал, понимающий самые глубокие и скрытые мировые процессы. После бани, надев свежее холщовое бельё, он курит на веранде папироску, и взору его открыто столько, что будь у футуролога такая степень осведомлённости, быть бы ему всемирно известным. Розанову же всемирная известность не грозит. Как и горячо любимый им Пушкин, Розанов обречён быть плохо расслышанным мыслителем, он обречён быть человеком, чей ум рождён в России и только для России.

Пушкин в переводе на французский звучит пошло. Розанов в переводе вообще не звучит. «Открывает рыба рот, но не слышно, что поёт». Всё, что интересует Запад, — свобода, литература, секс, деньги, смерть — интересует и Розанова. Но это так специфично его интересует,

226

что Запад его не слышит. Не понимает. Ну и шут с ним, с Западом. Гораздо горше то, что свои люди Розанова не ценят и не понимают. Не читают. Если же читают, то соблазняются, ворчат, морщат нос.

Я тоже морщу нос, психую, машу руками, натыкаясь на некоторые пассажи. Но потом возвращаюсь к его строчкам и вижу: частности не слишком важны. В целом — молодец. Живая душа. Снимаю шляпу. Упокой, Христе, его душу.

Самые важные вещи о судьбах мира можно высказать, находясь не на сотом этаже стодвадцатиэтажного небоскрёба, а в деревянном срубе, вечером, при свете керосиновой лампы. Майские жуки бьются в стёкла, ритм жизни задан тиканьем ходиков, на столе остывает медленно самовар. А человек пишет, обмакивая перо в чернильницу, и то, что он напишет, сохранит свою актуальность много лет после того, как кости его смешаются с землёй до неразличимости. За это я и люблю Розанова.

Я люблю его за слова, сказанные перед смертью. Вернее, за тот диалог, что был между ним и его женой Варварой. «Я умираю?» — спросил Василий Васильевич. — «Да, — отве

227

тила жена, — я тебя провожаю». «А ты, — добавила она, — забери меня быстрее отсюда». Он и забрал её через считанных несколько лет.

Проживите-ка жизнь свою так, чтобы быть способным сказать и услышать такие слова в последние свои минуты. Проживите-ка жизнь так, чтобы быть достойным перед смертью такое сказать и такое услышать.

Достоевский — это Ницше наоборот, «православный Ницше».

Розанов — это Фрейд наоборот, «православный Фрейд». Но не только. Он — певец семьи и маленького счастья, которое есть единственное счастье, а потому — единственно великое.

Он — певец простого быта, и смеяться над его приземлённостью может только фраер, который не сидел в тюрьме, или не служил в армии, или не работал на стройке, и вообще ничего тяжёлого в жизни не пережил.

Он певец рождающего лона, трубадур зачатий и поэт долгих поцелуев после двадцати лет совместно прожитой жизни. Осуждать его за эту поэзию невинной половой жизни в семье в наш век абортов, легального разврата и сек

228

суальных перверсий может только или упомянутый выше розовощёкий ханжа, или увешанный веригами скопец. И тот, и другой, заметим, от пакостей плоти не свободны. Очень даже не свободны.

Для меня Розанов — это Робин Гуд, который не может сразить стрелой всех злодеев мира, однако метко поражает тех из них, которые оказываются в поле его зрения. Его стрела — написанное слово. Значение многих из этих слов вырастает по мере удаления от эпохи, в которой они родились. Но человек, как раньше, так и сегодня, остаётся слабо восприимчив к словам этого уединённого философа.

Чтобы его понимать, нужно хоть чуть-чуть, хоть иногда радоваться тому, чему радовался он; делать то, что делал он. А радовался он детской пелёнке с жёлтым и зелёным, хорошей книге, горячему чаю, умному человеку.

Делал же он то, что мог, и то, что умел. А именно: содранной кожей души прикасался к поверхности мира и, отдёрнувшись, говорил о том, что эта жизнь — ещё не вся жизнь. Есть жизнь иная и лучшая, а эту — нужно дожить за послушание, без проклятий, с благодарностью.



229

З&уш неЬес,

песни 7ЄММІ

Звуки небес, песни земли

Противоречивый Лермонтов

При всей хрестоматийности Лермонтов рождает удивительно свежий отклик в каждом новом поколении, и речь не об одних лишь стихах. Проза его — «Герой нашего времени», — по признанию учителей литературы, одна из самых читаемых книг в школьном списке. К написанному и сказанному о Лермонтове в год его двухсотлетия было прибавлено немало...

Помянем поэта и мы.

Трудно называть его Михаилом Юрьевичем. 26 лет к моменту смерти — всего лишь...

Корнями Лермонтов уходит к шотландцам, и, может статься, косвенно отослано к нему стихотворение Мандельштама:

Я не слыхал рассказов Оссиана,

Не пробовал старинного вина;

Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?

И перекличка ворона и арфы Мне чудится в зловещей тишине;

И ветром развеваемые шарфы Дружинников мелькают при луне!

Перекличку ворона и арфы Лермонтов не слышал, но что-то ему явно мерещилось, и не раз. В его роду, вроде бы, были барды, смотревшие на поэзию как на экстаз и озарение (разумеется, в языческом понимании). А на его родовом гербе написано: «SORS МЕА JESUS», то есть: «Судьба моя Иисус». Если у человека кровь барда, а судьба его — Иисус, то без трагического разделения не обойтись. Таков он и есть, молодой человек Михаил Юрьевич, человек одновременно и гениальный, и трагически разделённый.

Поэт раздвоенности — так можно его охарактеризовать. Вчитайтесь-ка в эти строки:

231

Ни ангельский, ни демонский язык:

Они таких не ведают тревог,

В одном всё чисто, а в другом всё зло. Лишь в человеке встретиться могло Священное с порочным. Все его Мученья происходят оттого.

Вот это диагноз! Вот это рентген! А ведь это строки из безымянного стихотворения, озаглавленного датой: 11 июня 1831 года. То есть автору ещё нет семнадцати! А между тем мы видим семя для будущей фразы Достоевского о борьбе рая и ада на поле души человеческой. «Лишь в человеке встретиться могло...» Такое прозрение вымучивается, дарится наперёд, даётся за что-то или для чего-то? Вопросов много. Ответов нет даже у самого Лермонтова. Он не врач. Он сам мучается.

В том же 1831 году были написаны и эти бессмертные строки:

По небу полуночи Ангел летел,