Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 26

Но Игнатьич решил, что это мы распугали рыбу своим криком и топотом, и разворчался. Ворчал он на Артамонова — по праву старшего, по праву давнишнего приятеля и даже какого-то, седьмая вода на киселе, родственника.

Ворчал, цепляя одно к другому, вроде бы и не сцепляющееся вовсе.

— И чего было глотку драть... Ну, предупредили бы спокойно. А то «га-га-га! га-га-га!» Вот догагакались — сиди теперь... Конечно, он после такой острастки браконьерничать перестанет. Пожизненно. И ружьё о дерево расшибёт, и сам на себя в милицию заявит. Вон как напугали-то,.. Тебе, Тимофей, всё больше других надо. Всё ты кидаешься, всё рога точишь... Вот и в книге тоже,.. Ну что ты навалился на этого... — Тут Игнатьич назвал такую авторитетную в наших широтах фамилию, что даже невольно оглянулся — не стоит ли кто за спиной, не слушает ли? — Ты навалился, а его опять переиздавать собираются.

Похоже, Игнатьич возвращался к недоспореиному — книжка-то вовсе была здесь ни при чём.

— Зря! — резко сказал ещё не остывший Артамонов. —Зря собираются!

— Тебя не спросили!.. Скажи спасибо, что хоть выбросили этот кусок, догадались.

— Зря! — опять сказал Артамонов. — Зря выбросили. Я вас не просил.

Игнатьич аж привстал, аж руками по коленям хлопнул:

— Тебя же, ненормального, уберечь хотели! Да не уберегли. Нашёлся какой-то пёс — сообщил. Ты же и в дураках: и ничего не напечатано, и он всё знает... про твоё особое мнение.

— И хорошо, что знает.

— Тимофей, — вдруг мирно сказал Игнатьич. — Ты что же думаешь, он писать после этого перестанет? Раз, скажет, великий критик Артамонов, наш, понимаете ли, современный Белинский Виссарион Григорьевич, считает моё творчество антихудожественным — брошу-ка я это дело, завяжу лет на десяток: огляжусь, подумаю? Ну, не ребенок ли ты?.. У тебя вон статью напечатали, ничего там не убрали — и что? Блата не стало? (Игнатьич имел в виду статью, которую Артамонов недавно опубликовал в газете. Залез он, правду сказать, не в свою тарелку: из литературы метнулся в быт. Но остроумно довольно кое по чему проехался. В частности, по блату. Раз, мол, такое положение создалось, что многих дефицитных товаров на прилавках не увидишь, а у большинства граждан они имеются, не лучше ли парадные входы в магазины переделать в чёрные, а чёрные — в парадные?) Что молчишь-то? — наседал на Артамонова Игнатьич. — Вот прокукарекал ты. Изменилось положение — нет?

Святую правду говорил Игнатьич. Не перестанут стрелять браконьеры, сколько бы ни рвали мы рубашки на груди. Не перестанут писать бездарности. И не умрёт легко и покорно блат, даже от десятка гневных статей.

Артамонов молчал, вроде бы поверженный,

Потом спросил:

— А мы? Мы сами? В кого превратимся, если кукарекать-то перестанем? Напоминать себе и людям о том, что люди мы, твердить и твердить о человеческом достоинстве?.. И что же мы тогда потомкам оставим? Ну, проблем неразрешённых мы им наоставляем, как говорится, до ноздрей. Это ясно. Неизбежно. И хамство после нас тоже ещё останется, и равнодушие, и жадность, и... да что там говорить... Но если мы сейчас уже лапки задерём: то не переделать, другое не перешибить... Что же мы им подарим вдобавок к непеределанному? Пустые души?..

Игнатьич сердито плюнул на червяка. Его вовлекли в слишком абстрактный спор. Это было нечестно. Ведь он, милейший старик, желал нам только добра.

Господи! Да есть ли они на свете, счастливые уголки, где ни о чём не думается и не спорится? Или нет их вовсе, а есть только счастливые люди, умеющие не терзать душу в любом подвернувшемся уголке? Вроде нашего Пухова, который ухитряется как-то «сидеть, сидеть и ни о чем не думать» и о котором корректор Витюня сочинил даже эпиграмму:

С ухом, впрочем, Витюня перебрал. Неизвестно, как повёл бы себя Пухов, получи он однажды по уху. Возможно, и задумался бы.

VIII. Мы и наш автомобиль

На переднем сиденье привязаны свояченица (она сегодня за рулём) и тёща. На заднем поместились я, жена, дочка и корзина с помидорной рассадой,





Свояченица с тёщей сидят прямо, окаменело и очень напоминают экипаж самолёта, летящего сквозь разрывы вражеских зениток. Свояченица, естественно, пилот. Тёща — штурман. Свои штурманские обязанности тёща выполняет очень добросовестно.

— Сбрось газ — скоро поворот! — напряжённым голосом командует она.

— Перестройся в левый ряд...

— Осторожнее — впереди ямка...

— Да вижу, мама, вижу! — нервничает свояченица.

Сходство с авиацией усиливается тем, что на борту

у нас действует аэрофлотское правило: «No smoking» и «Fasten belts».

Автомобильная дорога к даче совсем не та, что пешеходная и велосипедная. Деревню Верхние Пискуны пересекать не надо. Надо повернуть чуть-чуть раньше и проехать через редкий соснячок, примыкающий к пионерскому лагерю. Здесь много развилок, но по какой ни поедешь, всё равно она выведет к столбу с фанерным щитом, на котором большими черными буквами написано: «Свалка». Город дотянулся-таки сюда, устроил свалку в треугольнике между пионерским лагерем, околицей Верхних Пискунов и границей дачной территории. Маленькая такая, аккуратная свалочка дефицита. Ломаные железобетонные плиты, кирпичный бой, опилки. Опилки (!), которые стоят двадцать пять рублей машина плюс десятка за доставку. Какой-то неизвестный миллионер сваливает их здесь и жжёт. Свалка лениво дымит в разных местах, как Бородинское поле после сражения...

Это началось ещё осенью.

Однажды жена сказала:

— Нет, ты как хочешь, а машину надо купить,

Я чистил картошку над раковиной (был тот редкий случай, когда я вызвался помочь жене по хозяйству), она произнесла эти оглушающие слова за моей спиной — я вздрогнул и выронил картофелину.

— И, пожалуйста, не швыряйся картошкой! Сам бы вот попробовал. Она же протекает давно, там что-то замыкается — меня вчера так шарахнуло током...

— Погоди, — остановил я её. — Дай отдышусь. Этак ведь и кондрашка хватить может... Ты стиральную, что ли, машину имеешь в виду?

— Ну, — сказала жена. — А ты про какую подумал?

Про какую я подумал! А про какую я мог подумать, если мне только-только, всего месяца полтора назад, с большим трудом удалось закрыть эту нелёгкую тему собственной машины. Было дело. Женщины тогда дружно атаковали меня. «Москвичи», «запорожцы», «жигули» плодились в кооперативе как котята, устоять против этого поветрия было почти невозможно, и наши дамы, начав с глухого ропота — вот, дескать, только мы одни таскаем всё на себе, словно вьючные животные, — однажды поставили вопрос ребром: пора обзаводиться колёсами.

Для начала я привёз им своего коллегу Пухова. Несчастного Пухова с его кошмарной историей.

С ним вот что произошло. Пухов год назад купил «жигули» последней марки. Купил не для себя, а для дочки и её мужа. Дочка Пухова закончила десятый класс, поехала поступать в Московский университет, но не поступила, а вышла замуж за какого-то столичного балбеса — за какого-то декоратора, что ли. В общем, за этакого бородатого пижона в замшевом пиджаке. И Пухов вместо того, чтобы выпороть эту вертихвостку, как аристократ какой-нибудь наследный, бухнул за ней семитысячное приданое. Сделал, так сказать, жест: хоть вы, мол, и декораторы, да мы против вас не дрогнем. Зять, конечно, не ждал подобного счастья. Он, вообще, кажется, не очень серьёзно к своей женитьбе относился. Во всяком случае, папе с мамой декоратор пуховскую дочку не показал, жили они где-то в мастерской, не зарегистрированные, и скорее всего этот брак был богемным, временным. Но тут они, конечно, зарегистрировались. И поступили на курсы шофёров-любителей. Которые и закончили через положенный срок.