Страница 9 из 11
Олег медленно поднялся, багровый. О! Ну вот. А ведь как мирно все начина…
– Что ты сейчас сказал, повтори!
– Олег, стой, я совсем не имел в виду… Я…
– Заткнись!!! Поиздевайся еще!.. Ты что думаешь, паскуда, это нормально, да? – зажигать с Евой, да еще и при мне живом! Ты кем себя возомнил вообще, ты!.. – Олег пьянел на глазах.
– Я сейчас все объясню…
– Я сам тебе все объясню!
В другое время Никита бы успел пресечь бросок, повиснуть на озверевшем, вовремя разнять, но это оказалось слишком диким и страшным – ринуться в бой голышом. Психика человеческая.
Грохнул ковш с лавки. Грохнул, в сто раз сильнее, об пол Олег, поскользнулся на мокрых досках, – всем корпусом, с силой, ба-ах! Костярин тяжело дышал. Кажется, от кулака он увернулся.
С минуту было полное оцепенение, только в печке стреляло.
Потом Олег со стоном, с воздухом сквозь зубы зашевелился, начал подниматься; на его правом бедре, ободранном, наливалось кровяное пятнище. Господи!
Усадили на лавку. Вид у Олега был обалдевший, словно он уже забыл, и все то наваждение, ту ярость благородную – все это вытряхнуло напрочь. Пацаны бегали вокруг, бестолково хлопотали; полили полотенце самогоном, и получившийся компресс ужасно, до одури пах на всю баню именно компрессом, и приложили его к ссадине. Раненый боец все приходил в себя. Ободранный бок как свинина. Ожгло – до слез.
Костя, копошась с полотенцем, все бормотал, бормотал в панике, что он не… что он… он не должен был, и это да, подло, и…
– Не лапай меня! – Олег нашел в себе силы усмехнуться.
И шутка как-то сразу разрядила обстановку. Заулыбались, выдохнули. Никита разлил по стаканам остатки самогона, и руки его тряслись.
А главное, он понимал, и понимали все: драки больше не будет.
IX
– Подъем! – громкий шепот.
Ева то ли задремала, то ли бредила, но в себя пришла далеко не сразу. Действительно, темень, поразбавленная дальним фонарем, в окно – как третья или четвертая копия, и фигуры вставали тихонечко. Ну да. Они пережидают обход. Лежали молча и напряженно в кроватях, а под окошками проскрипел сапогами Арсений Иванович, с ним еще кто-то – болтали, посмеивались; мазок лучом по стеклам, а в дом-то обычно и не заходили. Вот и сейчас – ускрипели, затихло все, и только потом можно было…
– Окна! – скомандовал Кузьмич. Занавешивали рамы одеялами, толсто, тяжело… Ночь стала полной, и тогда, после долгих расхлябанных звяков стекла о железо, Костярин смог зажечь керосинку. Вчера притащили из бани. Пляшуще, нездорово. Как раньше в деревнях-то жили, господи.
Ночь перед побегом.
Впервые за все эти дни, точнее, ночи Кузьмич остался “по месту приписки”. К бабе Маше сходил перед тем – вечером, с косым оранжевым закатом, когда и затихает, и замирает, и хочется сесть, погреться, подумать… Он и посидел на огороде, как-то странно щемило, что эту картошку сажали вместе с ней – на долгую общую зиму – зря…
Маруся не плакала. Почему-то в парадном расшитом платке, заметил, она начала суетиться, ныряла и пряталась в этой суете, наклонялась за свертками и мешочками: котлетки, мокроватый хлеб… Дед слабо возражал, глядя на проворную сгорбленную спину с языком платка, на свою последнюю и горькую любовь, и сердце его частило, не выдерживало.
Они ведь так и не простились толком, за выяснением, что он наденет, чтоб не застудиться; она продержала брови высоко, а глаза удивленные и светлые-светлые, выполощенные жизнью, как только у старух бывает. Светлые глаза. Прощайте…
Кроме того, Кузьмич принес от бабы Маши и самогонку, немного, в качестве согревательно-лекарственного… Какие бутылки? На дело идем! Легендарная его фляжка, с почерневшим росчерком генерала Амосова, сверкала, будто тоже помолодев.
Никита попросил бумагу, убрал со стола все лишнее, а какую-то женскую тряпку – и укоризненно; остались керосинка, карандаш, и видом своим он, Никита, был весь – военачальник перед боем, и даже осанка…
– Пойдет?
Подошло: у “Нового мира” пустые, уже почти белесые обложки. Эти перестроечные, закаменевшие пачки лежали тут же, в углу комнаты, и время да косое оконное солнце творили с голубой бумагой что хотели. Верхний журнал, который и принесли на стол, выхолощен-выбелен: светлый-светлый. Светлые Марусины глаза. Прощайте.
– Значит, так. Вот лес. – Никита рисовал, грубовато, но со стрелками – как в кино про наступление, и все так же генштабово нависли над столом. – Там озеро… Автотрасса – вот. Побежим с кладбища. Вот сектор, на котором мы тогда работали.
Неловкая переглядка…
Сердце Кузьмича радостно билось, и резко, до запахов, вспоминалось, как тогда, в бараке, в ночь накануне, они тоже задвигали окошко огрызком фанеры, а потом, измучившись от духоты и свечки, свечку эту гасили и проветривали, впускали кусочек польской ночи со звездами.
Ева так и не приходила в себя. Тот полубред, как в жаркую, со вкусом вскипяченной пустой воды простуду – а может, и вправду она заболела, – никак не отпускал, и мелочная пляска керосинки тяжело отдавалась в глазах и мозгах. В мужских расчетах она ровно ничего не понимала, да и не хотела – “авось доведут”, и воспаленная усмешка. Желтая лихорадка ночи. В итоге, чтобы просто отойти от фитилька, режущего как нож, Ева принялась слоняться по комнате, рассеянно кружить, подбирая из полутьмы (как по колено в воде) свои и Олеговы вещи. Кроме того, в ее сознание (кое-как) пробилась здравая мысль, что завтра они уходят отсюда “с концами”. А значит – собираться…
Никита, как истинный стратег, все замечал и много вещей приказал не брать – их запалят с сумками.
Какой кошмар! Что они понимают, мужики! С вялым чувством катастрофы, это плюс к ее состоянию, Ева в итоге так и заснула – брыкнулась на кровать, отчаянно зажав в руке черный лифчик, его-то ни за что, ни за что нельзя бросить в Лодыгине! в Лоды…
Сон был как локомотив, налетел, разметал, – тонны и тонны колесных тележек… Всю ночь она промаялась в грохоте, с креозотовым жаром в лицо, горящие окна летели как бусы, как цепи, как цепни, а когда под утро, дернувшись, проснулась…
Олег и Костя как ни в чем не бывало сопели по обеим от нее сторонам, зажали, завалили тяжелыми безвольными руками. Выбираясь из жаркой тесноты, обалдевшая Ева могла предположить только, что Кузьмич занял свое койко-место, ну и в условиях возникшего дефицита… Да…
“Что ж делать-то”, – думала она, вяло бренча умывальником на дворе – умывалась холодным майским утром, даже пар шел. “Что делать” – про возвращение в город, в нормальную, старую жизнь, – они приедут все вместе. И дальше?… Им, троим?…
Она поедет с Костей. Все. Все решено. Назад дороги нет.
…В доме просыпались. Через час – общий субботник, “последний и решительный”, День Победы ведь – завтра. Весь поселок повалит работать на кладбище. В суматохе их не заметят. Он, Никита, гений.
Натужно-плотно позавтракали, но, кстати, забыли в спешке все свертки и мешочки, приготовленные бабой Машей. Ева только на кладбище вспомнила. Так и остались лежать в пустом доме, из которого уходили навсегда.
И свои тетрадки Костя тоже забыл.
Но гитару, конечно, взяли. С этим прямо анекдот. “Я себя идиотом чувствую”, – шептал Олег с чехлом за спиной – под тихий нервный смех, когда шли к кладбищу в толпе рабоче разодетого люда. Еще бы рояль поволокли… А вон и Арсений Иванович! Стоит у ворот, раздает лопаты, грабли, метлы…
Гитару он, конечно, заметил, но, по счастью, ничего не понял: закатил привычную сцену, что аврал, что завтра девятое, а вы, мол, концерты-пикники собрались устраивать; пятый сектор; “приду – проверю!!!”.
Снова плясали костры, и в них среди мусора стреляли копченые стекла. Дождя давно не было, дороги асфальтовые – сухие, как горло, метлы вздымали с них пыль, и она долго еще стояла в воздухе. На кладбище было предпразднично. Не убранство – само настроение, и без выпивки мало кто пришел сегодня.