Страница 10 из 11
Никита сделал жест – все ко мне, – чтобы не горланить на всю округу.
– Так, вот что! С полчасика поработаем, не привлекая внимания. Но всем быть здесь! Не расходиться. Держимся одной кучей. Чтобы были готовы. Ждем моего сигнала. Поняли?
И началась уборка – нервная, с тянучими минутами. Гитару и рюкзак кинули пока на травку – весна была ранней в этом году, зеленело вовсю, хотя тут и там, порвав серое мочало, еще стояли толстые, какие-то неприятно живые косы мать-и-мачехи.
Олег очень быстренько сбегал с ведром на колонку. Все пятеро буквально не расцеплялись, топчась на одном клочке меж могилами, каждый машинально что-то делал – возил ли граблями, собрав уже глухую подушку грязи-листьев, но не замечая этого…
Ева снова мыла памятники (белые плиты – как зубы земли), с остатком золотца в выбоинах букв, с ручьями мутными, и напряжение росло, росло, росло. Не могли даже говорить. Молчание затя…
– Идет, – упавшим голосом сообщил Никита.
Олег в панике заскреб граблями, Ева уставилась в портрет бабульки, с которого безуспешно оттирала птичью кляксу, высохшую в голый асбест. А за деревьями шел, свистел, синел новенькой спецовкой – Арсений Иванович.
– Кузьмич… По моему сигналу… – задыхаясь.
Смотритель бодро поинтересовался, как дела, и сообщил, что та ограда опять повалилась, и пусть двое с инстру…
Хрястнуло так, что Ева, усиленно и с бормотанием глядевшая в овальное фото, вздрогнула.
Арсений Иванович повелся влево на подогнутых ногах и рухнул, как мешок.
Кузьмич – лопатой – по затылку.
Как тогда.
Оцепенение было недолгим. Смотритель так и остался лежать в поломанной позе, как киношный убитый. А они, схватив вещи, понеслись по спутанным могильным тропкам, наскакивая на пятки, сшибаясь и сворачивая; лес ждал впереди – к нему бестолково задирали прыгающие взгляды, – как ждала новая жизнь. Молодая кровь стучала в ушах, буквально колотила в перепонки, и восторг поднимался, сбивая дыхание, и свобода, и дурное внезапное счастье, и… и…
X
А к пяти утра не осталось сил ни на шутки, ни на ругань, ни даже всплакнуть, как Ева делала раза два, а теперь тащилась, переставляла ноги с совершенно каменным лицом. Ужасно холодно. От дрожи – позвоночная усталость.
Никакой автотрассы. Стратеги хреновы.
Пожалуй, светало, но лес так и стоял сумрачным, только странно разбухал серым, плыли, проявляясь из ниоткуда, кусты и деревья, играли силуэтами. Тихо как… Стелился туман, сгустками, студнями лежал в овражках, и становилось не по себе. Как английское кино: конский топот из тумана и тенища деревьев, словно шпалы мироздания.
Они брели по лесу днем, брели по лесу ночью, когда громадно-багровая, словно насосавшаяся крови, луна выползла сбоку, напугала всех (а потом приняла вполне мирный и городской – чуть фальшивый в своей скошенности – вид). Скандалили. Спорили про выход на дорогу. Пути назад все равно не было. Никите досталось сполна – и за то, что он умудрился не взять с собой спичек… Ладно хоть воду не забыли.
Будь лес диким, “девственным”, как писали в книжках про страшных пиратов да прекрасных принцесс… – но нет, тут и там встречались давние следы, – и эта брошенность, покинутость человеком места была, пожалуй, страшнее всего. То закрученный трос, оглушительно ржавый, буквально вросший в землю, уходящий туда, как корень. То особый кладбищенский хлам. Сколько бы ни тянулась чаща, огромное Западное, непостижимый мегаполис, оно, казалось, обнимает со всех сторон, и нужно сворачивать, сворачивать, сворачивать, опять увидев за деревьями лысоватый кладбищенский край.
Так, ночью под пригорком нашли целый взвод бестолково натыканных и поваленных пирамидок со звездами, проржавевших до крошеных дыр, уже без надписей, без всего. Испугавшись, спорили: это же не могилы? (Читай: мы же не могли опять вернуться!) А может, это тех, кто в эвакогоспиталях? А может… Сошлись во мнении, что все-таки старые памятники, свезенные за территорию. Но все равно, получается, близко.
Светало, и все пятеро брели уже в суровом глухом молчании. Выгорело все – и теперь пепел, не улыбнешься и из вежливости, все сосредоточенно таращатся перед собой, как больные. Спать. В какие-то часы под утро так хочется, что отнимаются мозги… Потом проходит. Сменяется такой резкой, ненормальной, холодом подстегнутой собранностью, можно сказать – трезвостью, от которой все вокруг еще более нереально. Холодно. Бред. Бред.
Эмоций не было – все они замерзли, и Олег еле соображал. Ева уйдет к Костярину. Как только приедут в город. Конечно, сволочь. Что можно сделать? Нет, ну что-то ведь, наверное, можно. Привязать веревками, цепями. Из кожи лезть, стать самым любящим, да кем угодно, лишь бы только… осталась.
Костя плетется рядом, запинаясь, действительно – еле волочит ноги, а глаза хлоп-хлоп, от бессонья одуревшие. Господи, и его-то жалко. За что все это? За что это ему, Олегу: любимая девушка, друг, и все так стиснуто железными “правилами треугольника”, как в плохом кино?
И тут впервые резанула мысль (невероятно даже – как, в таком анабиозе), ударило: а согласился бы вообще Костя на побег, не будь Евы… не будь всего этого? – и не к ней ли, не с ней ли он вообще бежит, не она ли, часом, его вернула к жизни? Этому-то как можно мешать? “Веревками, цепями”… Да ведь все равно что убить. Своими же руками!
И, уже цепляясь за какие-то корни, за колтуны прошлогодней травы, по-стариковски упрямые, Олег таращился в лихорадочные утренние сумерки, пытался хоть что-то понять, разобраться – чего же требует от него помощь другу в побеге.
– Кузьмич! Вам плохо?…
Дед оседал по стволу березы, сев, поводил обалдевшими глазами, стал бестолково подниматься, загребая, кое-как смог, все озирался, словно не знал – что, куда, зачем…
Они забегали в панике, поливали водой стариковские усы; вспыхнул даже и скандал, когда Ева кричала Никите, что он завел их черт знает куда, а Никита – что не было другого выхода, и нельзя же было спокойно уехать самим, и…
Все оказалось серьезнее. И Кузьмич, и Костя оба впали в какое-то отрешение, в полуобморок, они еле двигали ногами, внятно ни на что не отвечали, – и остальным, с которыми вообще-то обстояло почти так же на сухом морозце утра, волей-неволей пришлось подобраться. Так и вели под руки, буквально тащили, бормоча ободрения: Никита с девушкой – Кузьмича, Олег – Костю.
– Когда доберемся до трассы… Надо “скорую помощь”…
– Ты головой-то думай, что говоришь! Тогда уж лучше сразу обратно… Сдать в надежные руки, ага.
– Еще бы знать, где “обратно”, а где эта твоя чертова трасса!
Костярин был тяжелый. Олег чуть не рвал ему плечо (прямо чувствовал натяжение этих мышечных пленок), когда тащил на себе, а тот, как пьяный, то припадал, то отпадал, и хлопал мутными глазами, и наваливался на него, а один раз больно въехал башкой в скулу. Как его шатало!
– Держись… Маленько же осталось… Нет уж! К черту!!! Я тебя все равно доведу! Сам подохну, но…
Олег буквально зверел, была бы шерсть – встала бы дыбом; это и правда как в песне – “ярость благородная”. Он почти взвалил Костярина на себя, он волок его на голом бешенстве, на ненависти, переплавленной в силу; он шагал и шагал, ощерившись, со страшным лицом, матерясь, матерясь, и встань на его пути любой – он убил бы сейчас любого. “Давай! Давай!” – шипел сквозь зубы, чувствуя: еще чуть-чуть – и он сломает эту безвольную руку, – и подавляя в себе странный, звериный зов это сделать…
Лес, прошитый серыми тенями, так и был – сумрачный, торжественный и страшный, как литургия. Пар, который выдыхали, а если носом – то струями, как кони, он, казалось, так и оставался в воздухе вместе с туманом, который стелился низинами, осторожно щупал деревья. И холодно. Холодно. Холодно!!!
Тогда они и услышали.
Рокоток приближался, и он-то звучал удивительно буднично. Пробираясь среди деревьев, подныривая, подыскивая – где бы ровнее, к ним ехал мотороллер. Старенький, побитый “Муравей”. Ну да. Все чувства заморозило – осталось только горько улыбнуться.