Страница 16 из 87
— Гадание на кофейной гуще. Ждешь одного, ан тебя подкарауливает другое… Потому, небось, наш брат охоч до воспоминаний.
Горбатов задумался, забыл про чай.
— Давно хочу тебе рассказать, Карл…
Впервые назвал по имени и на «ты».
Случай имел восьмилетнюю давность, относился к двадцатому году, к войне с Польшей. Однако не только не забылся — не давал покоя, как застарелая рана.
К Горбатову привели молодого поляка, который уверял, будто он крестьянин, всю жизнь прожил в здешних краях, в лесу ищет корову. Но не мог назвать ни одного из окружающих сел. Желая его припугнуть, Горбатов бросил конвоиру: «Расстрелять!» В это время его вызвали по делу, и лишь через несколько минут он вспомнил о задержанном. Зная исполнительность конников–башкир, испугался, как бы действительно не расстреляли поляка. Тут прозвучали выстрелы, Горбатову доложили: «Шпион расстрелян».
На девяносто девять процентов это был шпион. Не хватало единственного.
— Нехватку эту ощущаю поныне и буду ощущать до последнего дня.
— Значит, в таких делах надо иметь стопроцентную уверенность? — призадумался Сверчевский. — Даже при самой сложной обстановке?
— При любой.
В годы Великой Отечественной войны А. В. Горбатов командовал дивизией, потом — армией. С волнением следил Сверчевский по приказам Верховного Главнокомандующего за продвижением войск Горбатова. Вначале из далекого Ачинска, потом в Польше, надеясь на встречу, особенно под Варшавой, когда Горбатов командовал 3‑й армией. И все не случалось.
Им суждено было встретиться в сорок пятом году, когда «виллис» командующего 2‑й армией Войска Польского генерала Сверчевского затормозил у резиденции коменданта Берлина генерала Горбатова.
Из писем Карла Сверчевского сестре Хенрике Тоувиньской:
«Моя дорогая Хенька!
Мои жалобы на недостаток времени не были бы обоснованны, если б не редкостная «любовь и нежность» моей младшенькой — Зори — ко мне. Вбила себе в башечку, что ее «коханый папа», Твой лысый брат, когда приходит домой, должен превращаться и в лошадь, и в корову, и даже в осла. После пантомимы начинается разговор на тему «тетя Хеня», во время которого Зоря пальчиком показывает на Твоей последней открытке какой–нибудь дом Старого Мяста и упрямо твердит: «Тетя Хеня дома…»
Мамуся что–то недомогает. Три недели назад ей пришлось пролежать несколько дней в кровати из-за сильных болей в позвоночнике…
Тадек учится вечерами. Он «срезался» на испытаниях в электротехникум… Мне удалось помочь ему устроиться на вечерний рабфак. Он сильно увлекается радио… Между прочим, дважды в неделю транслируют заграничные концерты, и мы несколько раз слышали концерты из Варшавы…
Для мамуси кроме радио развлечением и утешением служат польские газеты, которые я приношу домой. Я получаю почти всю варшавскую прессу, начиная с «Двухгрошувки» и кончая «Роботннком». Нельзя упрекнуть нас в провинциальности.
Теперь, Хеня, насчет Твоего приезда. Мамуся только и считает дни до желанного момента, когда увидит Тебя…
Мамины болезни не всегда чисто физического происхождения. Ее болезненное состояние в немалой степени от тяжкой тоски по родной земле. Кто знает, что бы ей больше помогло: Твой приезд к нам или ее визит к Тебе и нашей варшавской родне. Если бы это зависело только от меня, я несомненно предпочел бы, чтобы мама могла короткое время пробыть у Тебя, у себя на родине. Это бы оживило ее, дало запас сил… Мне кажется, если Ты согласишься и мама получит Твое приглашение, в конце концов она посетила бы Варшаву. Я твердо уверен, что хотя бы двух–трехнедельное посещение Варшавы, где кроме Тебя мама могла бы повидать и остальную часть семьи, дало ей намного больше, нежели Твой приезд, невзирая на то, что Твоего приезда мы все ждем с горячим нетерпением…
Я бы не огорчился, будь ответ столь же длинен, как мои вопросы и так же откровенен относительно не только Тебя и Яся и всей вашей жизни, относительно страны, по которой я тоскую — «mea culpa» [10], невзирая на прочные всесторонние узы, связывающие меня со здешней жизнью…
Все мы сердечно обнимаем вас.
Твой Кароль.
21.XI.26 г.»
«Старо–Константинов, 9.1Х.27 г.
Дорогая Хеня!
Тебя, возможно, удивит место, откуда я Тебе пишу. Так знай, что я уже неделю нахожусь здесь, направленный из Москвы для службы в оное местечко…
Выезжая из Москвы, я оставил мамусю в тяжелом состоянии, болезнь приковала ее к постели…
О себе писать почти нечего. Учебу я окончил успешно и поэтому теперь, оторвавшись от книг, чувствую себя словно новорожденный…
Я бы хотел, Хеня, писать Тебе больше и подробнее. Но свое намерение осуществить не могу, потому что надо ехать по служебным делам. Разреши отложить это до следующего раза. А пока — закончить крепким, долгим объятьем и поцелуем.
Кароль.
Сердечный привет Янеку. Равно как и всей родне, каковую увидишь».
VIII
В Смоленске Сверчевский сошел с поезда, поманил извозчика, тот вытянул вожжами лошаденку.
Штаб и политуправление Белорусского военного округа размещались на улице Реввоенсовета. К серому трехэтажному зданию примыкал недавно законченный кирпичный корпус.
Весной 1928 года стены политуправления и штаба сотрясали острые споры.
Начавшаяся еще четыре года назад военная реформа предполагала переход к единоначалию. Даже ярые приверженцы комиссарства в принципе против него не возражали. Их, однако, смущало — не поспешна ли передача полной власти в руки командира, не умаляет ли это воспитательной и просветительской работы, не усилится ли муштра, не возобладает ли слепое повиновение над сознательным. Эти проблемы обсуждались на все лады.
Первые вопросы, заданные Сверчевскому, касались именно реформы. Он ответил с неожиданной решительностью:
— Полком, дивизией не могут командовать двое. Без единоначалия армия превратится в британский парламент.
На него посмотрели сперва настороженно, вскоре — уважительно. В Смоленск прибыл начальник политуправления РККА Бубнов, затем Ворошилов. Их доводы совпадали с тем, что сказал Сверчевский.
Сам он, однако, не усматривал особой проницательности в своем ответе. Странно было бы считать иначе, прослужив год бок о бок с Горбатовым (неужто Александр Васильевич достоин меньшего доверия, нежели комиссар?), помня бережную уважительность Якира к командным кадрам.
Сверчевский скучал в столовой, ожидая супа. К столику подсели двое, продолжая свой разговор. У обоих «ромбы» в петлицах, по ордену Красного Знамени. С черной бородой–лопатой, Карл догадался, комиссар дивизии. Собеседник с седым бобриком — москвич из инспектирующей группы.
Бородатый нетерпеливо окликнул:
— Товарищ подавальщица!
Девушка по–прежнему не замечала угловой столик.
— Попробуем «официанткой», а? И звучит лучше, — предложил седоволосый.
— Тебе и «офицер» ухо не режет.
— Нисколечко. По мне, неплохо «красный» либо «советский офицер».
— Давай, давай.
Карл задумался: впрямь, что дурного в слове «офицер»? Режет, пожалуй, слух, чернобородый прав: офицер — беляк, враг. Но укрепится армейская дисциплина, пусть будет офицер. Лишь бы барство не полезло, сословная спесь.
Сверчевскому хватало времени для размышлений и сопоставлений. Круг его штабных обязанностей оставался расплывчатым. Он получал то одно задание («спешно подготовьте материал…»), то другое («немедленно езжайте в Бобруйск…»).
Отсутствие определенности сбивало с панталыку. В голову не приходило, что это лишь для него — неопределенность, что она подчинена своей системе. Ему дают освоиться, привыкнуть, втянуться в жизнь округа, штаба, приграничных частей. Чтобы в один прекрасный момент так нагрузить…
А пока, товарищ Сверчевский, вы более или менее свободны. Утром можете заниматься верховой ездой, днем почитывайте окружную газету, загляните и в старые комплекты…