Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 64

Ученые мужи не только Англии, но и всей Европы высоко оценили данное суждение, а один из них — дон Торквато Торио де ла Рива-и-Эрреро, почетный член Королевского экономического общества в Мадриде, смотритель архива его светлости сеньора маркиза д’Асторги, переписчик королевских привилегий и хранитель библиотеки древних рукописей его величества, даже включил слова Каллиграфа (как свои собственные) в книгу «Искусство письма», снабдив их следующим комментарием: «Конечно, мы, испанцы, с негодованием взираем на это жалкое подобие букв, производимых таким тонким острием пера, но разве сердца англичан не переполняют те же чувства при виде наших букв, написанных толстым пером, разве не производят они на чопорных британцев впечатление каракулей, выведенных клюкой, а то и старой разбитой метлой? Несомненно одно: каждая нация в данном вопросе имеет право на собственную точку зрения».

Итак, Каллиграфу стали доверять переписку разнообразных прошений и ответов, а также бумаг, связанных с делами самого тонкого и деликатного свойства. Постепенно он сделался главным писцом в мрачном заведении Додсона и Фогга. Здесь же во время известной тяжбы, так подробно описанной Диккенсом, наш герой имел счастливый случай познакомиться с мистером Самюэлем Пиквиком, который произвел на него впечатление человека в высшей степени замечательного и тонкого. Когда Каллиграф впервые увидел мистера Пиквика, тот сидел в приемной конторы в своих неизменных гетрах и поглаживал длинные бакенбарды. Клерк подождал, пока клиент от души чихнет, затем подошел к нему и вежливо попросил:

— Будьте любезны, вашу повестку, сэр.

— С большим удовольствием, — ответил мистер Пиквик, — прошу вас. Она написана прекрасным каллиграфическим почерком.

— Благодарю вас, сэр, — сказал Каллиграф, краснея.

— Да, теперь так уже не пишут. А право, жаль.

— Вот именно! Особенно если учесть, что искусство каллиграфии, делающее начертанную мысль зримой и яркой, столь же полезно, сколь необходимо нашему обществу.

— О! Какие похвальные мысли, юноша! Продолжайте в том же духе, и ваши труды не пропадут даром.

— Благодарю вас, сэр.

Так началась их дружба с мистером Пиквиком. Через некоторое время обстоятельства сложились так, что разрыв нашего героя с господами Додсоном и Фоггом стал неминуем. Однажды, когда хозяева конторы пили чай в своем кабинете, неожиданно вошел Каллиграф с огромной кипой бумаг. Мистер Фогг (еще больший эгоист, чем его приятель мистер Додсон) поспешил спрятать за стопкой книг лишний кусочек бисквита, чтобы не пришлось отдать его «этому чудовищу» (как они ласково прозвали своего клерка), однако Каллиграф успел заметить предательский жест, поселивший в его душе грустное разочарование, которое затем переросло в самое мрачное отчаяние. Едва клерк покинул кабинет, Додсон и Фогг вернулись к превосходному бисквиту, недавно купленному в «Золотой ягоде» — известной кондитерской во Фрименс-Корте на Корнхилле.

Не зная, как поступить дальше, Каллиграф все же покинул унылую конуру блюстителей закона и после долгих сомнений и колебаний отправился к мистеру Пиквику. Тот взял клерка под свое покровительство, дал место секретаря в знаменитом клубе (на полном пансионе!) и возложил на него весьма важную миссию, а именно переписку своих «Записок» бисерным французским почерком. Каллиграф близко познакомился с господами Уинклем, Снодграссом и Тапменом и принимал участие в их веселых пирушках и пикниках на лоне природы. Он стал также приятелем Сэма Уэллера и переписывал все его любовные послания. Далее в жизни нашего героя начинается темный период.

Изобретение пишущей машинки было для Каллиграфа смертельным ударом. Он бродил по улицам, потеряв всякие надежды, с грустью вспоминая о былом, о безвозвратно ушедших в прошлое чудесных руководствах по каллиграфии. Теперь уже никто не обучал этому высокому искусству. Шли годы. Не так давно в Лондоне в моду вошла пошлая и сентиментальная песенка «Сиротка», которая почему-то напомнила мне о Каллиграфе:

Нет у меня папочки,

нет у меня мамочки,



бедного сиротку

кто теперь полюбит?

Казалось, красота исчезла с лица земли. Что делать, так иногда бывает. И скорее всего, это неизбежно.

Балтазар Пореел

Генета[82]

У каждой было растерзано горло и высосана кровь. Жозеп Ботинес пошевелил рукой три валявшиеся на земле безжизненные тушки. Да, еще теплые, но мертвые, все три. Он выпрямился в задумчивости. Уже второй раз генета нападает ночью на его курятник. Собственный курятник Ботинеса, где птицу кормят только зерном и отрубями — его птица ничего другого и клевать не станет… да, есть еще цыплята, которых он откармливает рыбной мукой на паях с Мелсионом Террасой, но о них и думать-то неохота: так провоняли рыбой, что с души воротит. Тут Жозеп зажег сигарету и пошел к дому, погруженный в раздумья.

Третьего дня не успел он лечь спать, как его поднял на ноги неистовый гвалт. Он вскочил и побежал к курятнику, где был полный переполох: кудахтали и хлопали крыльями куры и среди них металась стремительная тень. «Генета!» — вскрикнул Ботинес и, схватив попавшийся под руку молотильный цеп, быстро откинул щеколду. Он увидел вконец испуганных, сбившихся в угол птиц, а у самой двери — распростертую в неподвижности генету. Рядом еле заметно дергались две истекавшие кровью курицы. В воздухе кружились, в прихотливом и плавном полете, легкие куриные перья. Осторожно он потрогал рукою жесткую звериную шерсть. «Дьявол тебя забери! Неужели мертвая?.. Ну-ну… Не знаю, не знаю, может, какой петух ее клюнул в череп…» — так говорил себе в удивлении Жозеп Ботинес, и все колебался — добивать ли, нет ли непрошеную гостью. Как вдруг зверь рванулся со скоростью молнии, метнулся в открытую дверь, а там и пропал в поле, в высоких, слегка волнуемых ветром колосьях золотистого ячменя.

Тогда он привел в порядок и укрепил растерзанную решетку оконца. Но вот и сегодня его поднял с постели шум и гам в курятнике: хищнице снова удалось туда проникнуть. И сбежать до его прихода. Подобрав мертвых кур, Жозеп бросил тушки свиньям, которые и сожрали их в мгновение ока. Конша, жена, как чумы боялась обескровленного мяса. Старики говорили: кто ест такое мясо, умрет той же смертью. В полночь прилетит большая страшная птица с лицом человека, сядет тебе на постель и высосет из тебя всю кровь… «Ну, погоди у меня…» — пробормотал Жозеп Ботинес и пошел спать.

На другой вечер, поужинав, он вышел из дому, прихватив с собой двустволку шестнадцатого калибра. Ночь была чудесная, тихая, лунная. Человек шел настороженно, ко всему готовый, и сверчки, первые летние сверчки, смолкали, когда он проходил мимо. Где-то вдали выла собака. Жозеп шел к полоске земли, пролегавшей между полем и рощицей каменного дуба, — заброшенной полоске глинистой земли, усыпанной щебнем, где росло несколько рожковых деревьев да пара смоковниц. Скудная земля, негодная для посева; только высокому, буйно цветущему чертополоху было здесь привольно.

Вскарабкавшись вверх по узловатому стволу смоковницы, Жозеп уселся верхом на один из сучьев. Дышалось тяжело, и он подумал, что когда-то, молодым, лазал по деревьям как кошка. Пора цвётения прошла, на ветвях уже виднелись плоды. Он сорвал одну винную ягоду, откусил, пожевал — нет, рано, плод был твердый, с резким, вяжущим вкусом.

Здесь начиналось подножие холма, густо поросшее подлеском и кустарником: маслины, ладанник, боярышник, дрок, крушина, а чуть дальше — темные кроны дубов и сосен. А еще дальше виднелся гребень холма — черный силуэт на фоне сверкающего звездами неба. Тишина прерывалась лишь криками совы, треском сверчков и какими-то неясными звуками, отголосками таинственной жизни леса. Там, внизу, в полях, луна окрашивала мертвенно-голубым цветом высокую ниву, и кроны миндаля высились огромными, нежных и переливчатых очертаний башнями. Жозеп Ботинес изготовился и замер, поджидая генету.