Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26

Вода суть время, время суть жизнь. Да вот и на воду, на большую, есть свой хомуток. Успокоилась подо льдами, утихомирилась.

Глядит Аввакум на Волгу. Сил нет взгляда отвести. Бело на сто верст.

За спиной людишки ворохаются: возы скрипят, лошади фыркают, мужики матерки роняют, монахи на высоком старославянском языке шакают да вшикают – проходит человечья жизнь.

– Ну что, дружок, раздумался больно!

Повернулся Аввакум тучей, да тотчас и просветлел:

– Иван Миронович, отец мой, здравствуй и благослови!

Стоит мужичонко в зипуне. Щеки круглые, рыжие, нос между щек круглый, рыжий, глаза синие – морг, морг, брови косицами на глаза сползают. Усы и бороденка жидкие, где рыжо, где русо, а где уж и сединой взялось.

– Славно, Петрович, что и ты сюда пожаловал. Я-то попрощаться притащился. В Москву царь зовет.

– Сам царь?! – охнул Аввакум.

– Кто бы подумать мог, а вот и до царя дошло: есть, мол, в Нижнем старатель Божий. А я ведь, Петрович, много стараюсь. В великий грех впадал, плакал и жизни и себя решить силился, – Господи, прости, – и били меня. Много били. И все за веру, за правду, за порицание греха. О, Петрович! Чаю, мыслишь, люди хуже волков? Волк, мол, неразумен, человек же на семи хитростях замешен? А ты поверь мне – дитя он, человек, неразумное. Слышал я про твои беды. И не говорю тебе – смирись. Живи, душа моя, как живешь. Дай Бог тебе силы. Правдой живешь. – За руку взял. – Пошли, помолимся вместе.

Келья, в которой остановился Иван Миронов, была и подслеповата, и тесна – двоим в ней, прежде чем поворотиться, сообразить нужно, куда ногу поставить, куда руку протянуть. Иван Неронов, так перекрестила Мироныча косноязычная молва, по своей теперешней славе мог бы в покоях игумена гостем быть, но любил он эту келейку. А теперь, когда самой Москве стал желанный человек, келья – лучше и не придумаешь. В каждом русском сидит это – постником прикинуться на пиршестве скоромном. Впрочем, Иван Неронов за собой такого греха не знал – жить напоказ.

В свои пятьдесят пять лет был он совсем старик. Поистратила жизнь христолюбца.

Родом он был с реки Сары. Из местечка Лом Водожской волости. Это верстах в шестидесяти от Вологды.

В Смутное время какая-то шайка – поляки ли, свои ли – сожгла гнездовье, всю родню вырезала. И бежал Иван от пожара и смерти в Вологду. Было ему в те поры пятнадцать лет.

В пять лет человека угадаешь, а в пятнадцать не берись. Да только не про Неронова это сказано. В пятнадцать был Иван тот же, что в тридцать. Богу молился, меры не зная. Упрям и упорен, как мельничный жернов: зерно насыплют – зерно перемелет, насыплют камней – камни будет молоть. Жернову – лишь бы вода колесо крутила; Неронову – лишь бы веровать, лишь бы кровь не захолодала.

В Вологде, в тот приход свой, когда жизнь спасал, искать кинулся архиерейский дом. Не о том думал, где пропитание найти, а о том, как ему жить, познавшему от людей, от христиан, такое немыслимое зло. Отца с матерью тати убили ради куража только.

Показали Неронову, в какую сторону идти, и по дороге набрел он на гульбище. Ему говорят: «Это и есть архиерейский дом. Слуги гуляют». А Иван головой – как мерин от мух: «Быть этого не может! Архиерейский дом – пристанище стаду аристову, в нем от грехов удаляются всячески, а в этом беса тешат. Не верю! Не архиерейский это дом!» На всю улицу возопил, кулаками только и вразумили.

Нашел он пристанище под Великим Устюгом. Взял его в учение дьячок Тит. Бил его дьячок нещадно, выбивал тупость: полтора года одолевал Неронов букварь, одолел-таки. Однако, научившись плавать в книжном море, поплыл с великой охотой. Научился у дьячка читать вечерню, повечерие, Псалтырь.

В поисках места забрел в Юрьевец-Повольский. Взяли псаломщиком. Благочестием, строгостью до того пронял попа, что тот отдал за него дочь замуж.

Жить бы да жить!

Только где же это видано, чтобы русский правдолюб о правду шишки себе на лоб не присадил?





Героев издали любят.

Об усердии Неронова-молитвенника слава по всей Волге шла, а жители местечка, где подвижник сей обретался, настрочили донос патриарху Филарету. Простого человека тоже надо понять. Ну, любишь правду – и люби. Да хоть в постель ее с собой положи, если жены мало. А то степенных людей при всем честном народе поносить взялся. Как это, мол, православный человек жену свою за куш, не моргнув глазом, заложил? Да ладно бы заложил, но ведь и не выкупил! А теперь ее, православную, в воровство блудное продали. Оно хоть все – чистая правда, но нехорошо, когда вслух такое при многих людях говорят. А Неронов чешет!

Или набьются людишки в церковь зимой. Холодно. Ну, шапок и не снимают. Или забудутся. А Неронов налетит, руки распустит. По шапкам без разбору бьет. А шапка шапке рознь.

Или купец, молодой, богатый, все ему должны, а Неронов и на него лает: «Как же ты, сукин сын, посмел на родной сестре жениться? Божьего страха не знаешь? Ужо тебе вспомянется!»

Вот и написали о праведнике такое, хоть сей же час на плаху. Стража приехала с ружьями, да успел в монастыре укрыться. Архимандрит заслонил. Дал письмо к патриарху. Прибежал Неронов в Москву. Патриарх Филарет к руке его допустил, выслушал, одобрил. Недели после того не прошло, посвятили в дьяконы, а через год в попы. Приход получил на Нижегородчине, в селе Лыскове. Служил Неронов там с Илларионом, сыном попа Анания.

У Анания приход был в Кирикове. Село это против Лыскова неприметное, однако ж окрестные попы за мудростью к Ананию шли своей охотой. Неронов неделями у него жил. Народ Анания любил, а воеводы делали вид, что любят. Уж какие соколы на воеводстве сидели! Им с разбойниками взапуски бы – пограбить, а в Кирикове рук не распускали, и не потому, что поп ученый. Дело было в том, что сын Анания женился на Ксении, сестре Павла, епископа Коломенского, а Коломенское – любимая царская вотчина, место царева отдохновения и душеспасительных бесед.

Поучившись у попа Анания книжной мудрости и правилу, понес Неронов слово Божие в народ. А народ в Лыскове, что ли? Народ – в Нижнем Новгороде. Туда и приволокся поп Иван.

Сначала по книге Златоуста «Маргарит» возвещал на базарах путь спасения, потом церковку брошенную облюбовал, стал служить в ней. Сам был и за звонаря, и за дьячка, и за священника. Народ пошел к нему.

На тайный взнос церковь подновили, построили келий для Божьих невест.

У Неронова на дню нищих кормилось человек по ста. Ученость, как сад, разводил. Учил детей и взрослых, награды не требуя.

Со скоморохами войну затеял. На Святки с богобоязненной дружиной ходил отнимать рожки, дудки, бесовские колпаки.

О спасении воеводских душ пекся. Правду искал. Били его и в тюрьму сажали, а теперь в награду за побои, многотерпение и непреклонность ждало его место ключаря в московском Успенском соборе. Чин невелик, но Успенский собор – первый на Руси.

Беседовать с Нероновым молодому попу Аввакуму было лестно. Сидел, глаза в пол, стеснялся на святого отца в упор глядеть.

– Не знаю, кто про меня государю рассказал, – делился радостью Неронов. – Воеводам выгоды нет. Я от них натерпелся, да и они от меня тоже. Разве что Никон, игумен кожеозерский.

– Тот, что из Вальдеманова? – встрепенулся Аввакум. – Вальдеманово от моего села, от Григорова, верстах в пятнадцати всего.

– Вальдемановский… От верных людей слышал – в Москве он теперь. Через него простой народ жалобы царю подает. Я Никона хорошо знаю. Суровый человек, к себе без жалости, а для других на доброе дело охоч. Одним словом сказать – мордва. Эти если веруют, так, хоть убей, не отступятся. Если, конечно, от своих идолов откачнулись.

Тут Неронов разулыбался, положил руки Аввакуму на плечи, притянул к себе, облобызал:

– Брат мой, прости! О себе говорю, занятый своею радостью, а ты душой страждешь.

Аввакум голову еще ниже опустил.

– Не по силе моей замах. Один против всей неправды выпятился. Это ведь тоже гордыня.