Страница 82 из 96
Скопленные организмом за долгую зиму соки, силы и энергию месяц май склонен направлять в одном русле, причём не просто в одном, но во вполне определённом. Так или примерно так ручейки слагают великую реку. И потом расхожесть благоглупостей о том, что живём, дескать, один только раз, что молодость в мешке не утаишь и что на миру и смерть красна, — также добавляют сладкого яда в сердца девушек. А много ли им, сердцам этим, нужно?! Да ни Боже мой, от силы с гулькин нос.
Вот Софи и влюбилась, испугавшись происшедшего сама и потому доверив тайну лишь своему дневнику. Да и тайна-то была сродни лёгкой простуде.
Но как бы там ни было, а неизбежное случилось. Да, да, случилось, и новообращённая православная христианка, получившая неуклюжее, вроде пальто навырост, имя Ekaterina, враз позабыла и предписанное смирение, и хранимую на всякий случай в неприкосновенности девичью честь, и даже тот факт, что сделалась нареченной невестой великого князя Петра Фёдоровича, наследника российского престола, — позабыла всё это и влюбилась теперь уже бесповоротно в Симеона Тодорского.
Поначалу казалось, что успешно усваивавшая русский язык девушка испытывает определённые сомнения и недопонимание там, где речь заходила о вопросах теологического свойства.
Ададуров не мог нарадоваться: мало того, что ученица, поменявшая имя, резко прибавила в усидчивости и схватывала всё прямо-таки на лету; она теперь, что было важно, не задавала прежней бездны вопросов, в которых и сам-то учитель подчас путался и плутал, как путник, — и таким образом оказывалось возможным завершить урок на десять—двадцать минут раньше обычного. Принципиальной, казалось бы, роли двадцать минут играть не могут, однако отношение Ададурова было иным. Как всякий установившийся сибарит и лентяй, он испытывал глубокое и сильное удовлетворение от мысли, что за одну и ту же плату может трудиться меньше. А на двадцать ли минут меньше или на пять — принципиальной роли не играло.
Уроки Тодорского, напротив, вдруг приобрели затяжной характер. Воспылав теологическим интересом, Екатерина вдруг ударилась в малопонятную и едва ли ей необходимую детализацию, спрашивала о точном смысле отвлечённых понятий, просила растолковать ей всякое непонятное слово или сочетание слов. От необходимости переходить с немецкого на русский, а с русского вновь на немецкий, от желания угодить и явного нежелания принимать ученицу всерьёз Тодорский сбивался, краснел и начинал вдруг с решимостью, достойной иного применения, доказывать как раз обратное тому, что несколькими минутами ранее сам же называл устоявшейся и непреложной истиной.
Выныривая из наважденческого тумана, он иногда лишался дара речи. Щёки священника, равно как и уши, по окончании урока бывали пунцовыми. Странная девушка, она как будто желала небесную божественную гармонию проверить циркулем и линейкой на идеальность формы.
Голубоглазый, стройный, с длинными светлыми волосами, в своей аккуратной рясе, весь такой благочинный и вместе с тем очень забавный, он совсем не походил на привычных Екатерине священников. Скорее уж музыкант, переодевшийся священником. Нечто музыкальное, сродни жестам флейтиста, видела она в том, как временами Тодорский своими крупными руками с длинными красивыми пальцами, руками художника (четвёртый палец много длиннее указательного) дотрагивался до крупного креста, висевшего на красивой цепи. А уж когда удавалось ввести священника в краску, когда светлые голубые глаза бывали оттенены румянцем замешательства, Симеон Тодорский, при всей внешней несхожести, казался прямо-таки родным братом графини Бентинген... А много ли Екатерине было нужно? Одна жаркая волна, что вихрем проносится и незримо обжигает от шеи до колен, и в голову тут же лезут такие глупые мысли, что без неловкости о них и вспоминать-то нельзя.
Во-первых, сама невеста, и потом — в кого именно?! В священника, служителя церкви Господней... Стыд и срам.
Ну и грех великий, разумеется.
Даже единая, случайно промелькнувшая мысль такого рода — и та была бы грехом. Ну а то, что девушка упорствовала в своих благоглупостях, это и вовсе грозило ей в будущей загробной жизни серьёзными неприятностями. Но всякий раз, когда можно было слегка этак поймать Симеона Тодорского на слове, Екатерину словно некий бес толкал под ребро.
— ...Как, простите? Вот эта, самая последняя была фраза?
— Na veky vechnye, — покорно цитировал сам себя Симеон Тодорский. — Навсегда, то есть. До бесконечности.
— А бесконечность — это как?
— Ну вот представьте себе... — бодренько так начинал священник, отыскивая глазами те обиходные предметы, которые можно будет привести в качестве примера, начинал и, запнувшись, останавливался, подозрительно глядя на девушку, так легко, так играючи, причём не в первый уже раз, поставившую его в глупое положение. — Ну вот представь, — уже менее уверенно говорил он, — представь, что у меня в руке одно зёрнышко...
Ох уж это зёрнышко... Екатерина с большим удовольствием представила бы саму себя в сильных руках этого мужчины, которому вместо этой вот рясы куда больше подошёл бы изящный бархатный костюм, в каком недавно был великий князь... Она в объяснении ровно ничегошеньки не поняла, однако же благодаря чувству соразмерности угадывала, когда следует по-школярски поддакнуть учителю, когда можно чуть улыбнуться.
— ...Вот так мы и получим бесконечность! — гордо возвестил Симеон Тодорский, гордый оттого, что сумел-таки с честью выйти из весьма нелёгкой ситуации, в которой потонул бы не один из теологов. — Уф... — простодушно выдохнул он, только сейчас почувствовав, до чего же жарко и, главное, душно в комнате.
Екатерина вытащила свой платок и, не передавая его, обошла вокруг стола, промокнула высокий гладкий лоб священника, чуть отодвинулась, как бы любуясь делом рук своих, после чего ладонью погладила его щёку от виска до полускрытого негустой мягкой бородой красивого подбородка, — но всё это проделала она мысленно, разумеется, мысленно, хотя от этого ей было ничуть не легче.
Одно видение, как это нередко с ней бывало, повлекло за собой другие, не менее интригующие.
К утру, пробудившись после недолгого забытья, девушка чувствовала себя разбитой, болела голова, щипало от недосыпа глаза, а каждый удар пульса отдавался в висках.
А 26 мая, когда в кремлёвском саду вовсю уже приоделись в лиственный пунктир тамошние липы, сделавшись зелено-прозрачными, словно бы только с постели, окончательно выздоровевшая, округлившаяся лицом и грудью девушка с удовольствием поглядывала в зеркало на своё отражение и сочиняла послание в Цербст. Она благодарила за подарок, присланный отцом на пятнадцатый её день рождения, хотя получился небольшой казус и его подарок затерялся между другими, так что дарение отца так и осталось для неё невыясненным (если это не черепаховый гребень с бирюзой, то уж наверняка одно из двух: красиво переплетённый том Мольера или оправленный в голубой сафьян дневник для записей). Но всё равно она знала, что привезли отцовский подарок, — и считала необходимым выразить свою глубокую благодарность.
В отличие от двух предыдущих, это послание будет переправлено не безымянным курьером, но рыжим красивым наглецом и шутником Исааком Павловичем Веселовским, членом Коллегии иностранных дел. Ему предписано было не просто отдать письмо в руки Христиана-Августа, но и официально сообщить князю о том, что великий князь Пётр Фёдорович окончательно сделал свой выбор и что выбор этот пал на принцессу. Тому же Веселовскому предписано было получить из рук Ангальт-Цербстского князя разрешение на переход его дочери в православие. При этом надлежало молчать о том, что переход сей давно и без всяческого разрешения уже состоялся. А чтобы процедурные вопросы не очень-то интересовали князя, Веселовскому для отвлекающего манёвра была временно передана чёрная, лаковая, с серебряным рисунком по бокам карета, столь изящная и снабжённая массой интересных технических нововведений, что обсуждать её достоинства Христиан-Август мог бы вместе с Веселовским неделю напролёт. Внутри имелась даже специальная дорожная печь, делающая передвижение в холодную погоду сущим удовольствием. Карета с печкой была похожа на самовар. Когда она поехала из Москвы в направлении Риги, погода стояла восхитительная, каковой славится окончание московского мая. Однако, не желая упускать удобного случая, чтобы впоследствии иметь возможность похвастаться перед дамами, Веселовский приказал растопить печь и до самого Светлого Городка страдал от чудовищной жары и насквозь пропотевшей одежды. Был уже поздний вечер, когда незадачливый курьер приказал остановить карету. В прохладном вечернем воздухе от одежды пошёл жидкий парок, словно от цыплёнка, вытащенного хозяйкой из печи.