Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 83

Коронационные хлопоты набирали силу. Отделка московских палат и петербургских дворцов, уборы, припасы, музыка... Несколько суровых публичных казней осуществлено было в Санкт-Петербурге, казнили государственных чиновников за взяточничество...

Анна поднимала глаза от «Истории Голландии» и думала устало о том, что всё это — пустое: внезапно обрушивающиеся наказания, гнев государя... Следовало так обустроить бытие державное, чтобы злоупотребления сделались невозможны; и невозможны вовсе не оттого, что люди будут запуганы страхом жестоких наказаний, а оттого, что в самом устройстве жизни будет некая устойчивость, и от этой устойчивости пропадёт само желание лихорадочное побольше и поскорее награбить, нахватать...

Но как же обустроить всё? Много ли на это времени? Возможно ли успокаивать себя самое своею молодостью — пока-де молода...

И отцу она покамест не скажет. Что она может покамест сказать ему? Высказать свои мечтания? Покамест это всего лишь мечтания.

Государь стал призывать её к себе для бесед. Более говорили о книгах. Она всё острее чувствовала, что отец и сам не ведает, что же делать, что делать всерьёз... Глаза его глядели сумрачно, но он улыбался вдруг, и улыбка ласкова была. Говорил доверительно о каких-то мелочах, как близкому, любимому человеку говорят... Вдруг вспоминал Голландию, «свою Голландию», как шагал высокий, выбрасывая длинные ноги, и всякий кафтан виделся на нём коротким, шагал по улице мощёной и ел сливы из горсти. «Русский плотник Питер...» Мальчишки увязались за ним, и он спросил: «Человечки, желаете слив, угощу!» Угостил, а они бежали за ним и швыряли, пуляли в него сливовыми косточками. И он уже сердился и кричал о «беспорядке в городе»... И сейчас он это ей рассказывал, и в глазах его проблескивала некая искательность, в их тёмной округлой глуби; он будто хотел сказать: видишь, я также не ведаю, что делать, но я тебя люблю, говорю с тобою дружески, я отец тебе... Возможно, в другое время эта ласковая дружественность умилила бы её бесконечно, однако ныне было недостаточно этой ласковой дружественности. И вовсе — не до ласковости отцовой и дочерней было. И он понимал её уныние, просил не унывать. А она понимала, что не следует показывать своё уныние слишком сильно, подобная навязчивость может лишь раздражить его...

Коронация приближалась... 7 мая 1724 года...

В старой столице, в Москве, где венчались на царство — от грозного великого князя Ивана Васильевича — уже несколько поколений русских царей.

Торжества порождали иллюзию некоего остановления государственной жизни.

После коронации императрица ещё оставалась в Москве. Государь отправился в Санкт-Петербург. Анна и Лизета выехали ещё ранее и поджидали отца в Боровичах. Поплыли. Анна приглядывалась к отцу. Недавнее зрелище живого удовольствия матери от коронационных торжеств будто сильно размягчило его; он увиделся Анне сумрачным, больным, чрезмерно чувствительным. И это был он, её отец, ещё ведь не так давно — самый сильный, самый умный, тот, в тени коего ей жилось так бездумно...

Государь ощущал свою слабость как никогда, это уже была старческая, последняя слабость, и она пугала почти панически. Слабость вызывала желание опереться на какую-то силу... Но на какую? Кто был сильнее его самого? Опору видели в нём... А хотелось прислониться и забыться в своей слабости... Но кто? Дочь Анна была молода, крепла и рвалась вперёд, как некогда он сам; и не могла, нет, не понять, не могла в полной мере ощутить и постичь его слабость. Да попросту: не могла пожалеть его... И вот чего ему было сейчас надобно: это простое русское «пожалеть», женское, заключающее в себе столь много... Жена, Катеринушка, многолетняя спутница... К ней!..

На корабле писал:

«Катеринушка, друг мой сердешнинький, здравствуй! Я вчерась прибыл в Боровичи, слава Богу благополучно, здорово, и нашёл дочерей наших, и с ними вчерась поплыл на одном судне. Зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучше б до Бронниц ехать сухим путём; а там ямы частые — не надобно волостных. Мы в запас в Бронницах судно вам изготовили, дай Боже вас в радости и скоро видеть в Петербурге».

И — несколько, немного дней спустя писал уже из Петербурга после прогулки с дочерьми по аллеям Летнего сада:





«Нашёл всё, как дитя, в красоте растущее, и в огороде повеселились; только в палаты как войдёшь, так бежать хочется — всё пусто без тебя... Дай Бог вас в радости здесь видеть вскоре!»

Императрица прибыла. Время снова потекло. Анна чувствовала, что непростое это течение времени. Борьба её сторонников и противников её началась.

Но как же Андрей Иванович мог не уследить? Или он всё понял, обо всём догадался и... побоялся мешаться? О своей сохранности подумал... А Санти, Бассевиц, Берхгольц? Или они такого не ждали? Не ждали, что светлейший князь так ударит по судьбе того, кто числился в его первых друзьях и союзниках... Но все — верили. Верили в любовь молодого Монса с государыней. Все были опытны и находили объяснения — долголетняя-де женская привычка к этому постоянному телесному ублаготворению от государя, и вот, последнее время, государь хворает, слабость, вероятно... Впрочем, заметно слабело и здоровье императрицы, но это занимало всех гораздо менее. В эти женские немощи мало верили. И разве давняя уж покойница, красавица Аннушка Монсова не осыпала любовными милостями своего шведа Миллера, а сама-то уж изнемогала в чахотке...

Государю подали безымянное письмо — донос.

В страшных злоупотреблениях и казнокрадстве обвинялись Монс и сестра его Матрёна Балк со всем своим семейством.

Это уже была зауряднейшая ситуация, когда все знали, что красть, обкрадывать казну возможно и даже и необходимо для собственного благополучия, и лишь следует смекать и останавливаться вовремя. А кто не смекнёт, того, разумеется, настигнет государев гнев. Эти наказания за взяточничество и кражи, эти наказания следовали не из самого государственного устройства, но просто оттого, что государь случайно узнал, и узнав случайно, обрушивал на виновных (а порою и на запутанных в дело невиновных) жесточайшие кары. Не было приспособленности к решениям коллегиальным, к плавному течению государственной жизни.

Пётр вновь и вновь, уже с этой унылой для самого себя навязчивостью думал о них, обо всех этих, выкарабкавшихся из самых низов, обо всех этих Меншиковых, Монсах, Шафировых, Остерманах... Он-то желал доказать, что способности и энергия достойны справедливого возвышения. Желал доказать всем тем, которые были знатны происхождением и за то и требовали себе почестей. А они, те, кого он поднял, справедливо вознаградил... Мелкие душонки... Они желали одного и ещё раз одного: уравняться с теми, кто знатен был происхождением. И выходило так, что ничего и не изменилось...

А в письмах, дневниковых записях, донесениях чужеземных послов при российском дворе уже летала уклончивая весть, зудела, словно бабочка ночная, — преступления-де камергера Виллима Монса куда гнуснее, нежели...

Дело закручивалось, виновные признавались, уже впереди явственно виднелись для них эшафоты, плети и ссылки.

Государь долго не говорил с государыней и о ней ни с кем не говорил. Лишь в день гласного наказания виновных, после казни, когда была отрублена голова того, который, возможно... После государь явился в покои государыни. Она не знала, что же будет, потому что ничего подобного с ней и с ним, с её мужем, ещё никогда не бывало. Она подумывала о каких-то объяснениях ему, но нет, лучше всего было бы, увидав его, тогда и решить, что следует говорить, и следует ли говорить... И грех был бы сказать, будто она мужа своего не любила!.. И когда он вошёл, поняла сразу, что ничего говорить не надо...

Она его никогда не видела таким старым, слабым и больным. Она сама чувствовала, что стара и слаба; и жизнь её зависела от его жизни; вот не станет его, тогда и ей не жить долго!.. Они обнялись и стояли так. Она, толстая и слабая, прижимала лицо к его подмышке, к вытершейся нанке его серого домашнего халата...