Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 72

Наше решение должно было, конечно, привести к катастрофе, что и произошло на так называемом проверочном экзамене, который заключался в том, что несколько профессоров во главе с директором являлись в класс и заставляли играть без подготовки, причем “лучшие” назначались играть на публичном экзамене. У нас со Шванвичем были самостоятельно приготовленные вещи. Мы надеялись так или иначе выяснить наше положение, но прежде, чем нас заставить играть, директор просмотрел журнал и увидел, что мы чуть не полгода отсутствовали. “Шор, отчего вы отсутствовали?” — спросил он. У меня в то время немного болела рука, и я ответил, что отчасти из — за руки. “А вы, Шванвич, отчего?” — не дал он мне кончить. “Мне не хотелось”, — был его ответ. “И мне не хотелось”, — прибавил я. Эти слова произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Профессора веко чили со своих мест и громко заговорили. “Er ist dumm”[130], — произнес Лютш, указывая на Шванвича. Только два человека сохранили спокойствие: фан-Арк и директор. Последний строго обратился ко мне и строго сказал: “Зайдите ко мне потом в кабинет, а теперь можете оба уйти”. Мы вышли глубоко смущенные, но с чувством некоторого облегчения.

Так или иначе, а судьба наша должна была решиться. Впрочем, Шванвич был в лучших условиях. Он посещал две специальности и был платным учеником. Я же был стипендиатом и легко мог лишиться стипендии. К этому времени я жил вполне самостоятельно, т. е. имел уроки, к которым относился очень внимательно и добросовестно. Начал я их давать лет с 14-ти. Первый урок мой был за Московской заставой. Езды на конке туда было час, час с четвертью. Получал я рубль с четвертью за урок. Часто я делал это расстояние пешком и приблизительно в то же количество времени. Успех моей маленькой девятилетней ученицы побудил ее тетушек обратиться ко мне. Сначала я не мог себе представить, как я буду заниматься со взрослыми дамами, но потом и тут дело пошло довольно успешно. Педагогический багаж мой был невелик, но опыт приобретался на практике, а желание быть полезным и добросовестное отношение к делу явились являлись главными двигателями. Вскоре я даже приобрел некоторую известность и в уроках не нуждался.

Старший брат давно уехал в Пензу, и вместо него приехал в Петербург другой брат мой, Иосиф, который поступил на естественный факультет. Через него я попал в новую среду, студенческую. Я видел увлечение естественными науками, восторг и преклонение перед их представителями. И наоборот, пренебрежительно — снисходительное отношение к искусству. Переживая в это же время и свою музыкальную неудачу, я, разумеется, задумывался не раз над тем, отдать ли всю жизнь, энергию и все силы на занятие, которое не приносит человечеству настоящей пользы? Политическая жизнь кипела в тогдашнем Петербурге. Народовольческое движение было в разгаре. Литература призывала к служению народу, а тут приходилось учить и играть вальс Велле. Положение поистине было трагическое, и я не видел выхода из него. Вот в каком настроении я находился, когда директор позвал меня к себе для разговора.

Никогда не забуду я этого замечательного человека, одна внешность которого внушала любовь и уважение. Карл Юльевич Давидов[131], знаменитый виолончелист, замечательный музыкант и талантливый композитор, принадлежал к тем людям, которые всюду с собой вносят элемент доброты, благородства и тонкой гуманности. Когда я мальчиком в первый раз встретился с ним лицом к лицу на лестнице в консерватории, то остановился как вкопанный, пока он проходил. Мне казалось, что я вижу любимое лицо отца, и я до сих пор не уверен, было ли на самом деле это сходство, или я сразу к нему почувствовал то же чувство, как что чувствовал к отцу. Сын немецкого доктора из Прибалтийского края и матери — еврейки, воспитанный в Москве, он, скажу словами Гейне о Шопене, наследовал лучшие качества всех трех наций. В нем была немецкая глубина и серьезность, духовный аристократизм и всеобъемлющая любовь к человеку старой нации, давшей миру так много аристократов духа, и душевное благородство лучших представителей русской нации. Как артист, он смело мог бы занять место рядом с теми мировыми знаменитостями, про которых я упоминал, но, занятый директорством, он сравнительно мало времени уделял этой деятельности. Петербургский квартет Ауэр — Пиккель — Вейкман-Давидов был на большой высоте, и я скажу, благодаря Давидову, хотя и все остальные артисты тоже содействовали совершенству ансамбля. Говорю так, оттого что несколько лет спустя мне пришлось присутствовать на репетициях камерного ансамбля с участием Давидова и я убедился, какой это был тонкий музыкант, глубоко проникавший в самую сущность музыкального произведения и при этом руководивший ансамблем с редкой деликатностью. Но об этом после. Давыдов — солист являлся примером благородного виртуоза, для которого техника — средство для более высокой цели — верной и тонкой передачи самого произведения. Он владел в совершенстве своим инструментом, и в его исполнении была какая — то целомудренная сдержанность, которая не всегда могла захватить большую аудиторию, но музыкантам доставляла большое наслаждение. В этом отношении его ученик Вержибилович, обладая сильным чувственным тоном и темпераментом, мог захватить большую публику. Давидов к этому и не стремился. Математик по образованию, высоко развитый, он обладал какой — то особенно гармоничной натурой. Достигнув артистического признания всей Европой, он понимал призвание артиста так: […][132]

Что сказать о Давыдове директоре? Положительно, трудно изобразить словами ту атмосферу любви, которая образовалась вокруг любимого директора. Консерватория со всем разнообразным своим составом, от маленьких детей 6 — 9-ти лет до зрелых людей 30–33 лет, представляла точно одну семью, отцом — радетелем которой был директор. Он входил во все нужды учащихся. Нужны сапоги, а денег нет, идешь к директору. Не хватает на самую скромную жизнь, опять директор выручает, и все с особенной деликатностью, без излишних расспросов и все с полным доверием. Я глубоко уверен, что если и были кое — какие злоупотребления доверием директора, то весьма незначительные. Мы его слишком любили, уважали и ценили, чтобы грубо эксплуатировать его доверие. Помню, как однажды, встретившись со мной на лестнице и ответив на мой привет, он остановился, посмотрел внимательно мне вслед и затем, подозвав, велел в приемный час зайти к нему. Я, признаться, смутился и стал припоминать, нет ли каких грехов за мной. Робко вошел я в кабинет директора, ожидая какого — нибудь выговора. Вместо этого он ласково спросил, почему я хожу в таких поношенных брюках. Я смутился и заявил, что не успел купить новых. “Это А когда же, Шор, вы их заведете?” — “Когда получу деньги с уроков”, — “Ну так позвольте мне из ученических сумм выдать Вам 10 рублей”. И дал мне уже приготовленный ордер в кассу на получение денег из его собственных сумм. Он, несомненно, часто свое жалованье раздавал ученикам… Учащиеся платили ему горячей любовью. День рожденья директора был всеобщим праздником. Задолго собирались и обсуждали все подробности чествования, и собирали деньги на цветы. В этот день кабинет директора представлял собой сад живых цветов. В течение дня мы все приветствовали и поздравляли Карла Юльевича, а он, растроганный, ласково принимал наши поздравления. Помню я, как однажды разнеслась весть, что директор по болезни уезжает лечиться, а потом и совсем покидает консерваторию[133]. Поднялся настоящий стон. Повсюду заплаканные лица учениц и мрачные физиономии учеников. Появились адреса с сотнями подписей, умоляющие директора остаться. Депутация от учениц и учеников уговаривала его не покидать консерваторию. Кругом плач, просьбы, мольбы, и Карл Юльевич, тронутый до слез и действительно больной, дал слово вернуться. Проводы его за границу носили совершенно исключительный характер. На Варшавском вокзале собралось человек 500–600 учащихся. У всех в руках цветы. Время в политическом отношении было тревожное (80‑е годы)[134], и я помню, как полиция, не зная о проводах директора, была обеспокоена таким собранием молодежи с цветами в руках. Ко многим из нас подходили и справлялись, в чем дело. Поезд после третьего звонка еще минут пять простоял на вокзале. Невозможно было пускать его, так он был облеплен молодежью. Наконец он медленно — медленно трогается, Карл Юльевич у окна, бледный, измученный и, видимо, расстроенный, посылает нам поцелуи, а мы идем до конца платформы за его вагоном. Часть учащихся ушла вперед, чтобы еще и еще раз забросать его цветами.

130

Глупец; букв.: он глуп (нем.).

131



Так же — Давыдов. Оба написания, встречающиеся в тексте, верны..

132

— текст отсутствует.

133

В начале января 1887 г. Давыдов ушел в отпуск с тем, чтобы больше уже не возвращаться в консерваторию (преемником его был назначен Антон Рубинштейн).

134

Под “тревожными восьмидесятыми" Шор имеет в виду политическую реакцию 80‑х гг