Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 72

Трудно было мне, десятилетнему южанину, выросшему больше на дворе, сразу очутиться в условиях петербургской студенческий жизни. Брат сколько мог старался облегчить мне тяжелое первое время. Но ему необходимо было отлучаться и на уроки, которые являлись единственным источником нашего скромного существования, и в консерваторию на занятия. Я старался забываться за работой, но тоска так грызла, что часто, не выдержав, я горько рыдал, отлично понимая, что этим не помочь. Но все же мне становилось легче после этого. Постепенно я втягивался в трудовую студенческую жизнь и все реже тосковал, утешая себя предстоящими в далеком будущем каникулами, когда поеду домой. Брат подавал мне прекрасный при мер упорной систематической работы. Он делал большие успехи и играл превосходные вещи. Мне оставалось следовать его примеру, что я и старался делать.

Общей радостью нашей было возвращение домой на каникулах. Для всех это было праздником, о родителях и говорить нечего. Лето также проходило в работе. Беггров много задавал, и надо было все приготовить. Отец, довольный и счастливый, восхищался нашим репертуаром. Помню, какое впечатление производил на него А-мольный концерт Гуммеля, который брат отлично играл. Кажется, мы его даже публично исполняли на двух роялях. В первые годы каждое возвращение обратно в Петербург было довольно тяжким, и вот однажды, вернувшись после каникул, мы узнали, что Беггров душевною болезнью заболел и в консерваторию больше не вернется. Горе всего класса было безгранично. Все его горячо любили, и не только как прекрасного учителя, но ценили в нем человека редких качеств. Мы точно осиротели, особенно остро было горе брата. Он уже находился на пути к окончанию и считался одним из лучших учеников в классе. Я помню, говорили также об отличной пианистке Бертенсон Воронец; и вот приходилось переходить к другому профессору, привыкать к новым требованиям и подвергнуться некоторой ломке. Наступили для нас трудные дни. Брат остановился на молодом профессоре Климове, который потом был директором музыкального отделения в Одессе. Через два года он кончил консерваторию с большой серебряной медалью, а затем, к сожалению, принял приглашение в Пензу, где сделался любимцем всего города и работал 40 лет. Говорю “к сожалению”, так как несомненно, если б он продолжал работать, то добился бы большой артистической известности. Для этого у него были все данные. Принял он место, желая скорей стать самостоятельным и помочь отцу, которому нелегко жилось. Провинция, как всегда, засасывает, и надо иметь огромнее мужество и большое внутреннее содержание, чтобы с нею бороться.

Для меня наступил период музыкальных мытарств. Меня назначили в класс профессора Аменда, воспитанника Лейпцигской консерватории времен Мендельсона. По — русски он мало понимал и еще меньше мог объясняться. Это был человек сухой немецкой выправки, и после Беггрова учиться у него мне было крайне тяжело. Вместо благородного облика любимого учителя. которому длинные зачесанные волосы с проседью и борода придавали что — то мягкое и величавое в одно и то же время, на меня глядели большие, круглые, как у совы, глаза. Совершенно голый череп и какая — то неповоротливость всей фигуры производили странное и неприятное впечатление. Он меня не понимал и не хотел понимать, а я никак не мог постигнуть, что мне делать. Не могу сказать, чтобы он был плохой учитель. Мой товарищ Пешкау очень хорошо успевал у него, но все это не выходило за пределы какой — то ремесленности. Самый репер туар. музыкально — бессодержательный, не удовлетворял меня. У меня явились уже известные запросы. Наступил период перехода к юношескому возрасту. Я много читал, думал и переживал. В музыке я благодаря Беггрову научился любить содержательное, и творения гениальных композиторов привлекали все мое внимание. Я жаждал играть Бетховена, Шопена, Моцарта. Возможно, что мои технические средства были недостаточны и требовали еще большого развития, но играл ведь я у Беггрова концерт Бетховена, и недурно, а гут меня сразу засадили за репертуар Лютша. за скучнейшие этюды. Я изнывал от тоски и не знал, что делать, как примирить требования профессора со своими стремлениями. Пробовал иногда приносить что — либо самостоятельно выученное, но это только вызывало гнев учителя. Так промучился я года два, мало двигаясь вперед, а в это время мой товарищ Пешкау и другие отлично успевали. Причина моего неуспеха, очевидно, была во мне, а не в моем учителе. Я был недостаточно послушным и безответственным учеником, которым каким желал меня видеть Аменда. Стипендиат, я позволял себе иметь свое мнение. Для 14 — 15-летнего юноши это было слишком. Отсюда все наши недоразумения.

Когда я много лет спустя прочитал очаровательную маленькую автобиографию Грига (“Мой первый успех”)[129], я вполне понял Аменда. Он был двойником Плэди. Ведь они были одной школы и одного направления.

Через два года Аменда покинул Петербург, и я попал в класс профессора фан-Арк. Это был несомненно хороший учитель и благородный человек, как я имел случай убедиться в этом впоследствии. Ученик Лешетицкого, он даже несколько напоминал его лицом, как мне тогда казалось. Лешетицкий незадолго до моего приезда покинул Петербург, чтобы основаться в Вене. Его портрет висел в том классе, где занимался фан-Арк. Если Аменда, благодаря незнанию языка, говорил сравнительно мало, то в этом упрекнуть фан-Арка нельзя было. По поводу какой- либо ошибки он начинал такую окольную речь, что трудно было добраться до настоящего смысла ее. Так, например, сделаешь ошибку в этюде или в пьесе. Вместо того, чтобы просто указать на нее, фан-Арк спрашивает, знаю ли я, где находится мини стерство просвещения. Я с удивлением смотрю на него во все глаза и отвечаю утвердительно. “А как вы туда пройдете?” Я отвечаю, указывая ему на ближайший путь. “А не пойдете ли вы так или так?” — продолжает он, называя самые отдаленные от цели улицы. “Нет”, — отвечаю я. “Ну вот и в нотах следует делать то же самое, т. е. избрать ближайший путь от ноты к ноте, а не фальшивить через фальшивые”. Несколько минут ушло на разговоры, а я все же нахожусь остаюсь в каком — то недоумении относительно самой ошибки. Это было бы все ничего. Вся беда и здесь была в репертуаре. До сих пор не могу понять, что заставляло таких дельных учителей держаться таких композиторов, как Велле, и не в виде этюдов, как, например], “Les arpeges“ Велле, а в виде пьесы, и довольно трудной, “Baube“ Велле. Не знаю, почему я не мог одолеть этой пьесы, но она мне положительно не удавалась. Если бы профессор хоть объяснил, для каких целей эта пьеса, то это разъяснение несомненно помогло бы, но тогда считалось невозможным входить в подробные разговоры с учениками, а мое поведение казалось преднамеренным упрямством, и, таким образом, отношения с учителем портились. Но теперь я был не один. У меня в это время был друг и товарищ, с которым мы много беседовали, многое вместе обдумывали, и он подобно мне тяготился такими занятиями. Мы подвергали строгой критике и репертуар, и самые занятия. В конце концов мы пришли, нам тогда казалось, к очень разумному заключению совсем перестать ходить в класс и заниматься самостоятельно.



Николай Иванович Шванвич, производивший на первых порах странное впечатление, был в высшей степени чистым и благородным юношей. Вследствие катаракты на обоих глазах, он носил с детства какие — то особенные очки. Отсутствие полного зрения приучило его вдумываться во все окружающее, и на все у него выработался своеобразный и интересный взгляд. Я любил с ним беседовать, меня привлекали к нему и его чистота, и какая — то цельность мысли и чувства, и строго определенное мировоззрение. Мы сделались закадычными друзьями. Он был одновременно и в классе специальной теории, и в классе фортепианном. Как случилось, что из несомненно талантливого, и по композиции, и по фортепиано, юноши ничего не вышло, для меня совершенно непонятно. Возможно, что и здесь замешана славянская лень, хотя это мало на него было похоже. Или еще какие — либо причины. Судьба его вообще была очень сложна. С раннего детства он был лишен родительского надзора и влияния. В Петербурге он жил у дяди. С ранних лет он был вполне самостоятелен.

129

Григ Э. Мой первый успех. Фиорды, сб. 2. Петербург, 1909.