Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 116

В актах о причинах смерти отец должен был указывать различные болезни, исключая инфекционные. Акты писались под копирку в двух экземплярах на всех умерших в течение суток сразу, напротив фамилии ставилась выдуманная причина смерти. Детей в возрасте до одного года почему-то вообще не разрешали записывать в эти акты. Документы подписывались медиком — отцом, а также председателем или секретарем сельсовета. Первый экземпляр раз в пятидневку забирал и увозил в Проскуров чекист из ГПУ, а второй оставался у председателя сельсовета. С марта 1933 года, когда смертность возрастала все сильнее, акты составлять перестали, а трупы вывозили куда попало.

В то время у отца стали от голода опухать ноги. Бывало, вернется домой из сельсовета после «актировки», сядет и по памяти записывает в свою тетрадку всех умерших, мама называла тот список «поминальником». Этот «поминальник» прятали до самой весны 1937 года. Тогда мы были уже далеко от Украины — в Ярославской области, и отец в страхе перед свирепеющей день ото дня ежовщиной сжег, к сожалению, тот жуткий список, в который было занесено 196 жертв из Масковцев за период с октября 1932 до марта 1933 года. <…>

…Когда отец пошел в проскуровский райздравотдел за скудным «пайком», ему было категорически отказано и сказано буквально следующее: «Если бы ты был партийным, возможно, мы бы как-то тебе помогли, а теперь пусть тебя кормит колхоз, который ты обслуживаешь». Возвратившись домой, отец плакал <…>.

1933 год до смерти не забуду. Люди ходили распухшие, водянистые, неповоротливые. Трупы под заборами лежали. Поесть нигде ничего, а кабы и было, то купить не на что. У кого были сережки, перстень или другая какая ценная вещь, то поотдавали в Торгсин за килограмм муки, все выкачали из людей. Ели ворон, собак, лебеду, липу, люпин. Я пытался спасаться попрошайничеством, но у кого попросишь. На всю деревню только у одного соседа — начальника милиции Макарьевского пекли пирожки, иногда и мне за какую-нибудь работу по хозяйству перепадало — может, и совесть немного мучила. Местные активисты тоже гладкие ходили, но у них не попросишь. Стойкие бойцы были! Недаром их потом в разные времена с почестями хоронили. А тогда ох и лютовали, живодеры. У какой-нибудь бабки найдут 50 грамм сала или пучок ржи припрятанный — все забирали. Лучше своим собакам скормят, лишь бы люди не ели. Сами они остались живы, а из крестьян много поумирало. Потом полегче стало, уже хлеб был. Но настал 1937 год. Забрали ночью семь человек, мужики и расписаться путем не умели, какая от них политика. Никто не вернулся.

Запомнилось еще вот что. 40 граммов хлеба стоили тогда 5 рублей, а бутылка водки 6 руб. 05 коп. Это с нагрузкой — к бутылке почему-то обязательно добавляли фотографию Блюхера. Пей и любуйся. За все село не скажу, оно большое — 500 дворов, а на нашем закутке некоторые мужики из тех, что не хотели медленно помирать с голоду, вместо хлеба покупали водку с Блюхером. Выпьет мужик, да и упадет замертво под забором — задохнулся. Бывало, прямо на кладбище пили… Жаль, фамилий не запомнил. Давно я из села, позабыть все хочется, только такое не забывается.

Записал Шевчук Владимир Михайлович

Семья наша состояла из 10 человек: отец, мать, пятеро братьев, две сестры и бабушка. Имели свою усадьбу, землю, пару лошадей, корову — как все, кто был наделен землей. Богатыми не были, работали всей семьей.

<…> Голод застал нас в Кировограде. В 1930 году у нас родились еще близнецы, сестричка не выжила, а братик остался, и стало нас в семье уже 11 душ. Отец был регентом при соборе, дохода не было никакого, очень сильно голодали, отец как мог спасал семью. Ездил в Белоруссию, возил туда самую лучшую одежду, менял на хлеб. Или шел на спиртзавод раздобыть браги, а там — народу, что пчел в улье. Выжимали из браги жидкость, а жмых сушили, толкли в ступе и пекли какие-то лепешки.

Ходили все опухшие. Тогда отец сказал старшим детям: идите, дети, устраивайтесь, кто где сможет, спасайте свою жизнь, я уже ничем не могу вам помочь. Сам был опухший, как колода. Старшие братья Митя, Володя и Жора поехали в Грузию, там устроились на кирпичный завод, месили глину ногами. Заработки хоть и небольшие, зато не голодали. Потом они забрали к себе Толю и Раю, а нас осталось шестеро <…>.



Мама говорит отцу: «Поеду в деревню <…>». Взяла нас троих, младших — брат трех лет, брат семи лет и мне десять, — и поехали мы в деревню. А в деревне пустых домов много было, люди целыми семьями поумирали от голода, живи где хочешь. Мама принесла в один пустой дом соломы вместо постели, и так мы жили — ни укрыться, ни постелиться. Потом мама сжала рожь у кого-то на огороде, первый сноп обмолотили в бочку, посушили, смололи на жерновах и первым делом сварили затируху. Наелись этой затирухи на пустой желудок и чуть не умерли, но выжили все же. Мама работала у людей, а мне, старшей, поручила смотреть за младшими.

И все бы ничего, если б не злые люди, которые безвинно оговорили мою маму, будто она срезала колоски в поле <…>. Увели маму в сельсовет и заперли в чулан. Мы кричали не своими голосами, просили отпустить нашу маму, но никто не обращал на нас внимания; повезли маму в кировоградскую тюрьму, судили, дали два года тюрьмы. Тогда отец снова забрал нас в Кировоград. После суда маму направили в колонию под Кировоградом, Сазоновку <…> была она расконвоирована, иногда даже приходила домой. Паек, который ей давали, весь приносила нам, а сама голодала. Ослабла, заболела, положили ее в больницу при кировоградской тюрьме. И 10 октября 1933 года она умерла. Нам не дали даже похоронить ее, хотя отец ходил и к прокурору области, и к начальнику тюрьмы, просил: «Дайте детям хоть мертвую мать, чтобы знали, где будет ее могила». Так мы и не знаем, где похоронена наша мамочка, которая спасла нас от голодной смерти.

Той же осенью умерли бабушка и младший братик Вениамин. Помню, братик плачет, хочет кушать, просит: «Муся, хлеба». А сам был — только кожа косточки держала. Жалко мне братика, пойду на базар, там торговки продавали семечки, я на земле около них насобираю десятка два зернышек, принесу, очищу, дам братику, а он уже и прожевать не может. Так и умер у меня на руках с зернами в ротике. <…> Остались мы с убитым горем отцом — брат Леонид и я. А старшие так и жили в Грузии. И тут владыка отец Кирилл предложил отцу высвятиться в священника. Высвятили отца, послали его на приход в село Грузкое под Кировоградом — настоятелем Покровской церкви. Но не успели мы встать на ноги, как на нас обрушилось новое горе: отца забрал «черный ворон». И по сей день не знаем, за что. И где он отбывал свое наказание? И где умер? Ничего не знаем.

Стали мы круглыми сиротами бездомными. В детский дом нас с братом не принимали — отец репрессированный, на работу никуда не брали — малолетние. Ходили голые, босые, голодные, жили в пустых ящиках из-под мусора по дворам и базарам, побирались <…>.

Пришла война, разбросала наши судьбы по белу свету. Братья пошли воевать, все пятеро — участники войны, имеют боевые награды. Я тоже всю войну работала в воинских частях — писарем, машинисткой, сестрой-хозякой. После войны все честно жили и трудились.

Родителей реабилитировали, а рана на душе осталась на всю жизнь. Мой отец — Ружин Григорий Федотович. Мать — Ружина Варвара Лаврентьевна. Мы, их дети, не знаем их могил.

Это происходило в деревне Ждановка Магдалиновского района на Днепропетровщине (сразу хочу сказать, что наша Ждановка не имеет никакого отношения к Жданову — она называлась Ждановкой еще с 1840 года — года своего основания).