Страница 169 из 192
— Не может быть. Мы ведь читаем ваши газеты. И мы видим, как власти обращаются с вами и другими коммунистами.
И никак было его не убедить, хотя, в конце концов, я оказался, конечно, прав. Агрономов принимали как дорогих гостей, пикникам счета не было — кое-кто, наверное, еще помнит.
Еще один сюжет. Как-то в «Правде» появилась статья — ее перепечатала «Нью-Йорк таймс» — с дурацкой атакой на бейсбол. Я сказал тогдашнему завбюро ТАСС в Нью-Йорке, что ничего глупее придумать было нельзя — если и есть в Америке что святое и по-настоящему честное, так это бейсбол. Это национальная религия. Не знаю уж, зачем я взвалил эту просветительскую ношу на свои плечи; отчасти, наверное, из тщеславия, но в основном, в надежде на то, что смогу хоть что-то сделать, чтобы развеять всеобщее помрачение умов. Я говорил с русскими, русские говорили со мной; но создавалось впечатление, что в эти безумные годы никто никого не слушал, разве что дипломатическими улыбками обменивались. Узнав, что Советы отказали во въездной визе Элеоноре Рузвельт, женщине, которую я боготворил и считал воплощением американской демократии и порядочности, я пошел в советское консульство в Нью-Йорке и, не выбирая слов, сказал генконсулу все, что об этом думаю.
…13 января 1953 года в газетах появилось сообщение о девяти врачах, покушавшихся на жизнь советских руководителей. Со ссылкой на советское радио сообщалось, что в результате заведомо неправильного лечения погибли Жданов в 1948 и Щербаков — в 1945 году. Замышлялось также убийство Сталина. На следующий день после публикации мне позвонил Якоб Ауслендер и пригласил пообедать с ним. В свое время нас вместе судили по делу Испанского комитета беженцев, но отбывали мы наказание в разных тюрьмах. После выхода на свободу мы встречались, хотя и нечасто. Я относился к нему с большим уважением. Уроженец Вены, он переехал в США в 20-е годы и получил медицинское образование на Среднем Западе. Сейчас этому славному, неизменно обходительному человеку было за пятьдесят. При встрече он выглядел очень подавленным. Едва мы уселись за стол, как Ауслендер спросил, что я думаю обо всей этой истории с советскими врачами. Я ответил, что весьма обеспокоен.
— Это ложь, — твердо заявил он. — Гнусная выдумка. А вам известно, что все они евреи и что их обвиняют в участии в сионистском заговоре?
— Слышал.
— И вы верите в это?
— Не знаю, что и думать. Звучит дико — девять врачей, все евреи, произошло все в сороковые годы, а разоблачили их только сейчас. Абсурд какой-то.
— Все это чушь, — уверенно повторил Ауслендер, все больше возбуждаясь. — Врачи на такое не способны. Один — еще куда ни шло, но девять… Нет, этого просто не может быть.
Я вспомнил свою парижскую миссию. До того я рассказывал о ней только Бетт, ну и, естественно, Новику и Шуллеру. Теперь передал содержание своего разговора с Фадеевым Ауслендеру.
— О, Господи, почему же вы не написали об этом?
— Потому что партия попросила меня этого не делать. — Я понятия не имел, является ли доктор Ауслендер членом партии. Предполагал, что является, поскольку он решительно отказался сотрудничать с Комитетом по антиамериканской деятельности, за что и поплатился тюрьмой. Впрочем, никогда не спрашивал, не спросил и теперь.
— Партия? О, Господи, да о чем вы?!
— Вам известно, что я коммунист и не могу писать без согласия партии. Я говорил с Фадеевым как дисциплинированный член партии…
— Дисциплина! Дисциплина! Да вы сами себя послушайте. Ведь происходит нечто чудовщное, даже подумать страшно. Девять врачей-евреев обвиняются в заговоре против коммунистических лидеров. Я врач. Я еврей. Я давал клятву Гиппократа. И даже если бы у меня под ножом лежал сам Адольф Гитлер, я бы выполнил долг врача. Неужели вы сами не видите, что это асбурд?
Может, и впрямь не вижу? Не вижу, потому что не с чужих слов знаю, какие помои льют дома на нашу партию, и знаю, что все это сплошная ложь и антисоветская пропаганда. Я знаю, что мы и кто мы — честные и неподкупные люди, только руководят нами твердолобые дураки. А мы, увы, послушно следуем за ними. Но преступлений мы не совершали. Да, твердолобость, глупость, негибкость — за это и мы ответственность разделяем; но жесткость, но предательство чужих интересов — никогда. Мы ведь боролись за организованное рабочее движение, за профсоюзы, за увеличение зарплаты, за интересы бедных, а в Испании умирали, лишь бы не прошел фашизм.
— Все, что говорят русские, — печально продолжал Ауслендер, — мы всегда принимали за истину в последней инстанции. А это не так. И быть может, то, что здесь говорят о Советах их ненавистники, — правда.
— С этим я согласиться не могу.
— А почему? Потому что они построили социализм? За это нужно прощать им все и видеть в них чудотворцев? Позвольте мне рассказать вам одну историю, Говард, может, это окажется небесполезным. В 1933 году мой университесткий однокашник Луис Миллер стал посылать в Россию медицинскую литературу, прежде всего — периодику. Посылал на имя директора одной больницы в Москве, своего доброго знакомого. И так в течение 14 лет, из месяца в месяц. Представляете, во что это ему обошлось на круг? Одни только почтовые расходы — тысячи долларов. И вот Луис едет после окончания войны в Москву, встречается со своим другом, тот ведет его в какое-то помещение и со слезами на глазах показывает кипы нераспечатанных коробок. Оказыватся, не нашли смелого переводчика. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что все это наша фантазия, что мы просто придумали красивую сказку: вчера — рабочий или крестьянин, сегодня — вождь. Ничего подобного. Вся эта чертова партия — сплошное мошенничество; мы сами вбили себе это в голову и приняли за правду. И что получается? Сегодня они просто повторяют Гитлера.
Разумеется, все это не стенографический отчет, но суть разговора я передаю верно. Вернувшись домой, я пересказал его Бетт.
— Ну, и что ты обо всем этом думаешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Может, Сталин сошел с ума?
— Может, он всегда был безумцем. Да и большинство правителей — разве не безумцы? Прочитай «Жизнеописания» Плутарха. У него там все сумасшедшие. И Наполеон сумасшедший — по крайней мере, у Толстого. Гитлер тоже был сумасшедшим…
— Ну и что все это доказывает?
— Не знаю. Годами я убеждал себя, что дело не в Сталине и не Джине Дэннисе — мы за веру сражаемся.
— Но для этого вовсе не обязательно быть коммунистом.
— Да, но это — люди, которых я люблю. Это порядочные, отважные люди.
— Естественно, — горько усмехнулась Бетт. — Ведь всех остальных, не-коммунистов, мы от себя оттолкнули.
— Ты хочешь, чтобы я вышел из партии?
— А какое это имеет значение — хочу, не хочу. Ты же все равно этого не сделаешь, верно?
Она права. Не сделаю. Я ведь герой. Ведущий поэт испаноязычного мира пишет оду в мою честь. Я Говард Фаст, белоснежный, незапятнанный — что там еще о героях говорят? Мое имя известно в мире, мои книги читают все, а это кое-что да значит для мальчишки с улицы, которому мать, умирая, сказала: «Будь умницей, Говард». Миропонимание, даже самое поверхностное, дается труднее, чем древнегреческий; и вот, часами не поднимаясь с места, не говоря ни слова, испытывая мучительные головные боли, я пытался понять человека по имени Говард Фаст, а заодно и кое-что другое. И что же это Господь так распорядился, что познание дается только ценою страдания?
Через два месяца умер Иосиф Сталин. Земля к земле, прах к праху и, слава богу, бессмертных нет.
Излагая историю своей жизни, я стараюсь не становиться в позицию судьи, или прокурора, или адвоката. Хотя, конечно, вовсе оценок не избежать. Коммунистом я стал по чистоте и невинности сердца. Это не оправдание и не попытка уйти от ответа, это просто констатация факта. Среди моих товарищей по партии не было ни одного, кто бы, как я, на собственной шкуре познал нищету. Я вырос на улице и перенял такие повадки, без которых бедным не выжить. К тринадцати годам я знал, кто такие «легавые» и кто такие проститутки, я умел постоять за себя, на бегу крал газеты в киоске, жульничал в дворовых играх, словом — выживал. Но это был мир проклятых, а есть люди, которые жизни не щадят, чтобы покончить с проклятьем. Это коммунисты, и, вступая в Коммунистическую партию, я вступал в компанию хороших людей.