Страница 30 из 47
Противоядие? – Пожалуйста! Например, такое:
Нужно научиться отходить от записной книжки. Как? Найти час, когда ты можешь со стороны прислушиваться к тому, что ритмически возникает изнутри. И взвешивать слова и фразы, произнося их про себя на слух[143].
Или
Будь достойным музыки – не отвлекайся. Думай свое, не фиксируйся. Изгоняй недостойную тебя наблюдательность[144].
Или еще так:
А что если действительно попробовать переделывать записную книжку в… пьесу?!![145]
Сама по себе, изнутри, поэтика доподлинности очень раскована, даже развязна, и потому ей необходимы строгость, обдуманность, вкус и взвешенность – в отборе запечатлеваемого и в самом процессе запечатления. В общем-то Цыбулевский соблюдает этот дисциплинарный режим, но вот в чем, быть может, он ближе всего к опасной грани исповедуемой поэтики.
Цыбулевский опьянен жизнью и опьянен словом, ему, зоркому, повсюду открывается поэтичность всего, но времени для осмысления, для переживания всего этого у него, торопливого, почти не остается[146] – слово не терпит, слово торопит, звук подстегивает, и иногда он сбивается на тождесловие или же на перечислительность (здесь не важно, что та же перечислительность может быть оправдана чем-то другим, – здесь речь об опасности как таковой).
Видимо, схожие ощущения испытывал и Мандельштам, когда писал в «Египетской марке»:
Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда. // Розовоперстая Аврора обломала свои цветные карандаши. Теперь они валяются, как птенчики, с пустыми разинутыми клювами, между тем, во всем решительно мне чудится зачаток любимого прозаического бреда[147].
Но напомню, что в итоге – сам Мандельштам нес читателю Шум Времени, тогда как Цыбулевский – Гомон Современности. И здесь мы подходим еще к одному ракурсу, еще к одной точке зрения на творчество Цыбулевского и на его поэтику доподлинности. Дальше ее можно рассматривать не только как часть некоей глобальной реалистической поэтики, но и как некий этап творчества, этап становления творческой личности – этап неизбежный и требующий, подразумевающий свое преодоление.
Марина Цветаева писала поэту Н. Гронскому о его стихах:
…Вы еще питаетесь внешним миром (дань полу: мужчины вообще внешнее женщин), тогда как пища поэта: 1) мир внутренний, 2) мир внешний, сквозь внутренний пропущенный. Вы еще не окунаете в себя зримость, даете ее как есть. Оттого Ваши стихи поверхностны. Ваши стихи моложе вас. Дорасти до самого себя и перерасти – вот ход поэта[148].
Стихи Цыбулевского отнюдь не поверхностны – в том смысле, как здесь пишет Цветаева. Но две ее мысли – «Вы еще не окунаете в себя зримость, даете ее как есть» и «Ваши стихи моложе вас. Дорасти до самого себя и перерасти – вот ход поэта» – все же уместны в разговоре о Цыбулевском.
Доподлинность преодолима!
Вот что, например, пишет о Мандельштаме Л. Я. Гинзбург:
Мандельштам, очевидно, принадлежал к типу поэтов с очень сильной реакцией на воздействия самого разного порядка, поэтов, исходящих от конкретного впечатления. Именно конкретность импульса – если он не известен читателю – иногда и приводит к непонятности.
Ахматова заметила по поводу этих стихов: «Это мы вместе топили печку; у меня жар – я мерю температуру».
Мандельштам скорее всего действительно «умывался ночью на дворе» (стихотворение написано в Тбилиси) или поднимался на сеновал по приставной лестнице («Я по лесенке приставной…»). И запертые ворота, и бочка со студеной водой, разворошенное сено – все это подлинные приметы, превратившиеся в элементы поэтического разговора о правде, смерти, беде или о мировых пространствах и творчестве (выделено мной. – П.Н.). В подобных случаях сведения о бытовом происхождении поэтического опыта могут быть интересны только для психологии творчества; быт действительно перемолот стихом и отброшен…
Солома, овечья шерсть, куриный помет для Мандельштама были символами тепла, вовлеченными в сложные метафорические построения… Сеновал стихотворения «Я по лесенке приставной…», топор и студеная вода стихотворения «Умывался ночью во дворе…» несомненно существовали и приводили в движение поэтическую мысль. Но в системе этих стихотворений предмет является знаком символического значения, – хотя отнюдь не потустороннего, а выражающего душевный опыт поэта… В стихотворении же «Мы с тобой на кухне посидим…» керосин и хлеб, примус и корзина не иносказательны. Они не замещают представления, они их вмещают и развертывают из себя ряды представлений[149].
До такого осмысления «зримости», до такой градации перемолотости быта Цыбулевский все-таки не дошел.
Интересно, что Цыбулевский и сам отдавал себе отчет в ограниченности своей поэтики. В малюсенькой прозе «Ущерб» («Дом под чинарами – 1975») он, как бы обращаясь к себе, писал:
Ущерб еще и в том, что вы пренебрегаете условной природой искусства. Искусство условно, условно – не забывайте об этом. Вы слишком доверяете впечатлению, производимому первой реальностью, – она поэтому иногда не превращается во вторую, которая становится уже фактом искусства. Понятно я говорю? // –… // – Скажем, – шарманка. Но, может статься, для второй реальности нужно будет сказать, что это скрипка».
Цыбулевский сознавал преодолимость своей поэтики доподлинности и, возможно, хотел бы относиться к ней как к этапу. В следующей за «Ущербом» прозе «Лекция» он выражается гораздо категоричнее:
…И, второе, вот что еще нужно. Я думал, нужна доподлинность, не подлинность даже, а именно доподлинность. И ошибался… Что же нужно? Нужна достоверность. // Пример достоверности из Ахматовой:
«Муза ушла по дороге» – вы скажете – это достоверность фантастическая. Не знаю, знаю лишь, что достоверно и с большей достоверностью не слышал ни о чем…
Что ж, эти мысли, их ход и поступь с убедительностью свидетельствуют об эстетическом росте и нераскрывшихся возможностях Александра Цыбулевского: поэт шел к себе, дорастая до себя, грозился перерасти.
От доподлинности к достоверности – вот намеченный, осознанный, но не пройденный им путь…
Лицо поэта
Но как бы то ни было, и из стихов, и из прозы на нас смотрит умное, слегка насмешливое лицо – лицо поэта, так рано ушедшего.
Лицо поэта, воспринявшего и несшего многие высокие традиции прекрасной русской поэзии, примешивая к ним краски из грузинской поэтической палитры.
Лицо поэта, почти неизвестного широкой читательской публике, но, полагаем, родного и нужного ей:
143
Из записной книжки № 10.
144
Из записной книжки № 51.
145
Из записной книжки № 32.
146
Недаром в прозе со знаменательным названием «На пути к себе» Цыбулевский молитвенно восклицает: «Боже, дай не торопиться, не торопиться – куда мне спешить» (с. 163).
147
ОМ. 2; 493.
148
Цветаева М. Письма // Новый мир. 1969. № 4. С. 203.
149
Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1972. С. 382, 394.