Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 47



Или:

Собаки-голуби и голуби-собаки (с. 262).

Или:

Утро. Белое синего. Синее белого.

И т. д.

Как видим, чаще всего зеркалки – это звуковые завитушки, эти восточные «лыки-мыки» – барокко. Но иногда маятниковые движения звука в зависимости от направления дают и смысловую вариацию, игру оттенков – поэт словно бы проворачивает слова вокруг оси, ищет наилучший ракурс: «…И ковры к настроению. И настроение к ковру».

Вот еще два прозаических примера зеркалок:

Утро отъезда. Прощальный взгляд за ограду. Теленок – циркулем ножки. На ножках циркульных (с. 116).

Или:

Приближается свадьба снизу. Течет дудочка по улочке. Растеклась по улочкам дудочка (с. 235).

Они интересны вот чем. Их зеркальность не абсолютна, это как бы кривые зеркалки, но искажения, мне кажется, здесь не случайны. Первое, левое, отражение в обоих случаях гораздо прозаичнее второго, правого; правые отражения как бы осмотрелись и обладают уже всеми атрибутами стихотворной строки или фразы. Прозаический опыт своих соседей слева, двойников и предшественников, учтен, ритмически переосмыслен и заглублен – ценой деформации отражения, отказа от его адекватности.

Отличие зеркалок от собственно повторов можно видеть в следующем примере, где наличествует и то и другое (с. 11): «…И листик-жук, точнее, жук-листок, / несет, несет его воздушный ток».

Если в приеме повторе – «несет, несет» – движение поступательно, звук (голос) нагнетается линейно, то в зеркалке ощутимо маятниковое, колебательное движение, кривая которого напоминает параболу. Тем не менее оба приема едины, как компоненты звукописи. Их объединяет, они смыкаются на том, что обе являются внеумными проявлениями упоительного удвоения слов и словосочетаний и своеобразными средствами усиления голоса и поэтического убеждения.

Ассоциативная смыслопись: гнутое слово и гнутая фраза

Теперь поговорим о контактном генотипе смысла, о смыслописи. Я уже отмечал, что псевдокорнелюбие хотя и обладает звуковой природой, но содержит в себе и смысловые потенции: сопряжение близких по звучанию, но разнокоренных слов – первый мостик из звукописи в смыслопись.



Точно так же и явления смысловой инструментовки могут быть очень ярко фонетически окрашены, но не это в них главное, и я на этом не стану останавливаться. Также пропущу и словосочетания сугубо автологические, то есть смысловые контексты поэтического (чаще всего сюжетно-эпического) повествования, устремленные к недвусмысленности описания, к тождеству с изображаемыми предметами (смежные слова здесь держатся друг за друга, словно девушки в нескончаемом хороводе). Но я задержу ваше внимание на явлении, которое иногда называют «семантическим ассонансом» (термин К. Зелинского). Я бы предпочел именовать его «гнутым словом» – по прекрасной обмолвке Тарковского об ассоциативном творчестве Мандельштама, очень точно и тонко выражающей суть этого явления.

Гнутое слово – и уровень, и прием свойственной поэтической речи ассоциативности; одновременно оно дитя сложных взаимоотношений слов и вещей. С одной стороны, вещь и ее восприятие – плюралистичны, могут повлечь за собой множество неодинаковых имен и символов. С другой стороны, и слово – Психея; оно витает над вещами, «как душа над милым и незабытым телом», оно чурается своего приоритетного значения, своего штампа и стереотипа – «официальной точки» и собрано в подвижный полисемантический пучок (не омертвелый пук соломы, каким предстает оно в словаре, а лапчатый пучок водорослей, шевелимый живым течением поэтического текста).

Такая обоюдность слова и вещи, как бы купающихся друг в друге, предопределила ассоциативное начало поэзии как ее родовой признак, обусловила ее неподатливость автологическому (или хотя бы логическому) пересказу и вытолкнула на поверхность резкие сдвиги и неожиданные эффекты смысла – как следствие сближения или сцепления отдельных (или «далековатых», как любил повторять вслед за Ломоносовым Тынянов) по значению слов или фраз. Разумеется, это не только не означает отказа от семантических магистралей языка, а наоборот, подразумевает их употребление и дальнейшее развитие – но на новом глубинном уровне.

Ни хлебниковское «заумное, самовитое» слово, ни мандельштамовское «блаженное, бессмысленное» – это не отречение от «ума» или «смысла» языка, а новое заглубление в его логику (познание предмета как вонзание в него), осмысленная фиксация его сложных и противоречивых законов. В вопросе соотношения слова, смысла и звука Мандельштам и Хлебников придерживались сходных позиций.

Сравните наблюдения – Л. Я. Гинзбург и ее учителя Ю. Н. Тынянова. Лидия Гинзбург:

Ассоциативность Мандельштама не следует смешивать с заумной нерасчлененностью и тому подобными явлениями, с которыми Мандельштам сознательно боролся. Символистической «музыке» слов он противопоставлял поэтически преобразованное значение слова, знакам «непознаваемого» – образ как выражение иногда трудной, но всегда познавательной интеллектуальной связи вещей. // В статье «Утро акмеизма» Мандельштам протестует против футуристической заумности и во главу угла ставит «сознательный смысл слова» – Логос. «Логическая связь для нас не песенка о чижике, а симфония с органом и пением, такая трудная и вдохновенная, что дирижеру приходится напрягать все свои способности, чтобы держать исполнителей в повиновении». Так понимал Мандельштам смысловую инструментовку стиха. Младший современник Андрея Белого и Хлебникова, сверстник Цветаевой, Мандельштам приемлет и сближение слов. Но звуковой образ всегда дорог ему рождением нового смысла[127].

Юрий Тынянов:

Хлебников-теоретик становится Лобачевским слова: он не открывает маленькие недостатки в старых системах, а открывает новый строй, исходя из их случайных смещений. // ‹…› Его языковую теорию, благо она была названа «заумью», поспешили упростить, и успокоились на том, что Хлебников создал «бессмысленную звукоречь». Это неверно. Вся суть его теории в том, что он перенес в поэзии центр тяжести с вопросов о звучании на вопрос о смысле. Для него нет не окрашенного смыслом звучания. Не существует раздельно вопрос о «метре» и «теме». «Инструментовка», которая применялась как звукоподражание, стала в его руках орудием изменения смысла, оживления давно забытого в слове родства с близкими и возникновения нового родства с чужими словами[128].

Но что же это, собственно, за явление – гнутое слово? Вот несколько примеров из Цыбулевского (выделено мной. – П.Н.):

127

Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1972. С. 374.

128

Тынянов Ю. Н. О Хлебникове. Проблема стихотворного языка. М.: Советский писатель, 1965. С. 293–293.