Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 47

О содержательности приема

Миллионер бездетный…

Деревья гнутся, но ветра нет, есть ветер, но трава не шелохнется – все одновременно – этому нельзя поверить, но это так.

Поговорим теперь об интонации и об эпитетах. Тем самым от разговора о наполнении перейдем – условно – к разговору о средствах, о путях проявления этого наполнения, то есть к разговору об орудийных приемах поэтической речи, к разговору о мастерстве.

Орудия поэтической речи, по Мандельштаму, – это все те возможности, которые таинственно заключены в предстоящем перед художником материале, средства для разыгрывания образов творческой действительности (или же равного ей вымысла). Материал поэта – звучащее слово, с ним-то он и борется, ему-то и покоряется. Слово – не только Психея, оно еще и упрямый диктатор. Легкая, скользящая и единственно точная интонация стиха есть не что иное, как диктаторский диктант поверженному ниц поэту, торжествующему тем самым свой триумф. Тот поэт безумен и жалок, кто посмел поднять руку на слово, подмять его под себя, победить: оно мстит ему мертвящей тяжестью, набухает чугуном и не приемлет пищи из его рук – сжимает и давит стих, не дает ему воздуха.

Цыбулевскому и в голову никогда не приходила мысль замахиваться на слово, лелеять насилие над ним. Доподлинность письма и покорность слову – это в общем-то одно и то же, ипостаси единого лицезреющего состояния, насквозь пассивного относительно первоисточника. Вот стихотворение, где Цыбулевский – раб щедро диктуемой ему интонации, несущей стиху и смысл, и мелодию, и голосовой тембр (с. 94):

Та же безотчетная покорность слову видна и в прозе Цыбулевского (об этом свидетельствуют все приводившиеся примеры из нее), однако там отчетливо слышна одна резкая особенность, противоречащая, на первый взгляд, этой покорности.

Прислушайтесь:

Пропадает стихотворение. Время поглощает его, пожирает. А так было хорошо: фонарь, уподобляясь деревьям, приобщаясь к осени, роняет абажур, колпак матовый… Рядом ларек пивной – бутылки пива прямо на земле – батареи, кегли… (с. 121).

Или:

…И все это великолепие пересечено шлангом с наконечником сверкающим… (с. 123).

Или:

…я опоздал, я бегу за ним, но поздно – о – неужели – не видит меня, бегущего, шофер в этом своем зеркале обратном? (с. 124).

Или:

…и от стены отделился человек небритый (с. 128).

Или:

…и колесо в потоке мутном (с. 133).

Или:

А теперь о моей встрече у лавки волшебной… Однажды в горном селе он купил кольцо неснимаемое… (с. 134).

Или:

…балкон и девушки со старухой непременной (с. 136).

Или:

Там Авраам и жена его негостеприимная… (с. 172).





Или:

все как слизало языком шершавым (с. 247).

И т. д. и т. п.

Во всех этих примерах, а подобных им можно найти на каждой прозаической странице, бросается в глаза (а точнее – в уши) одна и та же неречевая неестественность – прилагательное[102] упрямо и нарочито стоит за определяемым существительным, как бы эскортирует его. В самом деле, для русской разговорной речи – при всей ее интонационной либеральности и грамматической декоративности – это на редкость нехарактерно, хотя, разумеется, и не запрещено.

Действительно, существительное предшествует определяющему его прилагательному в исключительно редких случаях. Во-первых, в вещах, сорганизованных ритмически (например: «Очи черные… Скатерть белая…», в том числе и в стихах: «Не пой, красавица, при мне / Ты песен Грузии печальной: / Напоминают мне оне // Другую жизнь и берег дальний…»).

Сюда же следует отнести и случай обособленного согласованного определения: «…Бежит он, дикий и суровый, / И звуков и смятенья полн, / На берега пустынных волн, / В широкошумные дубровы».

Здесь такой порядок не закономерен, а навязан поступью заданного наперед размера в стихе.

Третий случай – риторические противопоставления – им всегда сопутствует тире – типа: Иван Семенович – глупый, а Семен Иванович – толстый.

Наконец, четвертый случай – бюрократический: описи, ведомости, портретные характеристики. Примеры: шкаф металлический, кровать деревянная, диван пружинный, одеяло шерстяное, может быть, снова скатерть белая и т. д. Или: рост средний, вес средний, ум средний и снова, может быть, очи черные и т. п.[103]

Можно не сомневаться, что в противоположность французскому, например, языку – в русской речи все эти случаи и ситуации не доминируют, а образуют в ней допустимую, но нежелательную и потому нечастую – инверсию. Но тогда почему же это столь нетрадиционное словоупотребление так широко представлено у столь традиционного поэта, к тому же чуткого к привычкам своего материала, – у Александра Цыбулевского?

Есть основания полагать, что, как и все остальное, это не случайно. Сдается, что инверсии эти суть рефлексия Цыбулевского на русскую речь, окружающую его по его тбилисскому местожительству. Думаю (хотя это всего лишь гипотеза), что все они льнут и восходят к традиции грузинского говорения по-русски[104], имеющего свои вероятные корни в грузинской грамматике.

В пользу этой догадки говорит и то, что инверсии эти встречаются почти исключительно тогда, когда речь идет о Грузии или ее атрибутах. Например, в прозе «Ранняя весна» грузинский субстрат хотя и присутствует, но явно второстепенен и, по существу, случаен: инверсии здесь начисто отсутствуют. То же можно проследить и в границах одной вещи: так, в прозе «Ложки»[105] отрывки о Грузии изобилуют ими, тогда как вставки-воспоминания их полностью лишены. С другой стороны, в вещах как бы по-грузински – «Хлеб немного вчерашний» и «Шарк-шарк» – такого рода инверсии тоже встречаются, и нередко, что отчасти можно объяснить – то явной, то подспудной – направленностью, обращенностью обеих этих вещей к Грузии. Не исключено, что со временем этот рефлекторный прием несколько закостенел и стал индивидуальным штрихом литературного почерка – приемом в собственном смысле слова.

101

Район Тбилиси.

102

Как правило, это не эпитеты, а именно частные автологические определения – еще одно проявление поэтики доподлинности.

103

Есть еще один случай, когда словосочетание приобретает некую официальную закаменелость с легким оттенком нарицательности (Петр Первый, Иван Грозный и т. д.)

104

В этой связи на память приходят названия некоторых картин любимого Цыбулевским Пиросмани, например «Миллионер бездетный и бедная женщина с детьми» и др.

105

Я напоминаю еще раз, что эти специфические инверсии присущи именно прозе, а в стихах – кроме разве что заголовка одного из них: «Итог неутешительный», – их генезис иной (см. выше).