Страница 3 из 17
Мне нравилась ее склонность к безоглядному рабству, но я понимал, что рабовладелец из меня выйдет никудышный.
Отношения наши оборвались внезапно.
Доведенный до отчаяния изменами Жуси, – а она их не очень-то и скрывала, – муж задушил ее золотой ниткой, а потом покончил с собой.
В редакции несколько дней поминали в разговорах эту нитку, гадая, откуда она взялась и что это было на самом деле – гитарная струна, медная проволока или шейная цепь из тех, что носили мелкие бизнесмены в девяностых? Ну и жалели Жусю, конечно: такой станок пропал…
На память о ней остался у меня ее пузырек антигельминтного средства с жидкостью на донышке: Жуся считала, что все несчастья – от глистов.
В обеих женщинах мне нравился их статус – обе были замужем, что снижало расходы на их эксплуатацию.
При моем экзистенциальном равнодушии к жизни в ее внешних прявлениях ни утрата Лотты, ни гибель Жуси не стали событиями драматическими или сколько-нибудь значимыми. Я – это все, что у меня есть. Гоббсовский человек, готовый все отдать ради самосохранения.
Я снова остался один, стараясь сохранять верность тому же правилу, которому следовали дед и отец: «Never complain and never explain» – никогда не жалуйся и не объясняй.
А еще помогает лимон. Этому научил меня отец. Кладешь дольку лимона в рот и прижимаешь языком к небу. Становится легче, хотя и не лучше.
Глава 2,
в которой говорится о тесноте жизни, женщине с маленьким мочевым пузырем и воровской поэзии
«Тесно живем, – говорила моя бабушка с горечью. – Дом большой, а живем тесно».
Дед был крупным железнодорожным начальником и вместе с женой занимал просторную четырехкомнатную квартиру, которая, после того как дети разъехались, казалась огромной. И когда бабушка говорила о тесноте, она имела в виду, конечно, не недостаток жилой площади, а соседей – пьяную семейку, которая жила за стеной и вечно буянила, донимая своим ором бабушку, страдавшую мигренями.
Бабушка никогда не жаловалась мужу на пьяниц – боялась, что он, много лет командовавший тысячами заключенных на северных стройках, сотрет в пыль соседей – бывшего милиционера, выгнанного со службы за алкоголизм, и его жены – горбатой продавщицы овощного магазина.
«Дом большой, а живем тесно» – эти слова бабушки я часто потом вспоминал по разным поводам.
Эта теснота, это чудовищное противоречие между громадными просторами России и стесненностью быта – одна из важнейших особенностей русской жизни. О причинах я тут не говорю – о них можно узнать из любого учебника истории для средней школы. Речь идет только о следствиях, о том, что люди веками были вынуждены ютиться в маленьких избах и крошечных квартирках бок о бок с теми, с кем зачастую, может быть, и не хотели жить в такой близости, и это привело к тому, что частному лицу почти не осталось в этой жизни места. Частное лицо вроде и есть, а места для него – нету, разве что во дворце или в камере-одиночке.
В детстве я чувствовал себя нагим и беспомощным, когда сестра толкала меня, мешая рисовать, когда мать заглядывала через мое плечо, пытаясь поймать меня за чтением чего-нибудь неприличного, когда отец пытался расшифровать мой дневник, который я прятал среди других тетрадей в коробке, стоявшей на шкафу, и как же я радовался, что отец никогда не читал «Золотого жука», откуда я позаимствовал немудреный шифр. Ту тетрадь я тогда сжег, но травма была так сильна, что к дневниковым записям я вернулся только через много лет.
Ничего особенного, ничего скоромного в дневнике одиннадцатилетнего подростка не было, но это было мое первое частное дело, на которое покусились чужие. Это был очень болезненный опыт.
Даже сегодня, если кто-то звонит в мою квартиру, будь то подружка, почтальон или бродячий продавец лучшей в мире кухонной посуды, я первым делом прячу бумаги и закрываю нотубук, а уж потом открываю дверь.
У меня уже давно в собственности отдельная квартира, но я так и остался угловым жильцом, боящимся, что в любую минуту его выставят вон. Что ж, люди свыкаются и не с такими ужасами.
Собственная же квартира появилась у меня не так уж и давно, и это, наверное, единственное чудо, которое случилось в моей жизни.
В детстве я, разумеется, никогда не задумывался о том, как люди обзаводятся жильем. Его давали – это знали все. Квартиры были больше или меньше, их давали «по блату» или «в порядке очереди», из-за чего разгорались страсти, мертвым пеплом которых испятнаны сотни страниц советской литературы, иногда неплохой литературы.
Впрочем, меня, сына офицера, эти страсти не касались. Отца всегда и всюду жильем обеспечивали, и чем выше чином он становился, тем больше было наше жилье. Если мне чего и хотелось, то отдельной комнаты, которую не приходилось бы делить с сестрой.
После смерти сестры и распада нашей семьи у меня появилась своя комната, но скрыться от чужих мне так и не удалось.
А потом были годы жизни в чужих квартирах – на Благуше и в Гольяново, в Нагатино и на Соколе, и где я только ни жил, даже в Бескудниках, где снимал двушку в компании парочки кобылистых гуцулок, которые работали официантками в кафе, называли себя «кралями», крали из холодильника мою еду и рылись в моих вещах. Они мечтали стать модными лесбиянками и обсуждали способы отбеливания ануса, но часто приводили домой небритых строителей, пили, пели и неистово трахались с ними всю ночь в соседней комнате, а утром плакали в кухне, жалуясь друг дружке на «этих козлов», которые не брали их замуж. Один из этих козлов спер у меня репринтное издание «Киргегарда и экзистенциальной философии», а другой покинул квартиру в моих зимних ботинках, оставив в прихожей свои рваные кроссовки фирмы Abibas.
Я мечтал о месте, где меня никто не беспокоил бы. Место это не имело четких очертаний: комната со столом и кроватью, кухня, туалет, окно во двор, прочная дверь и надежный замок. Может быть, дом.
Наверное, было бы неплохо поселиться в небольшом доме, стоящем подальше от соседей, но я знал, что представляют собой деревенские «собственные дома», а одна из моих подружек, выросшая в доме на окраине небольшого ярославского городка, рассказывала о низких потолках, гниющих досках, маленьких окнах, темных комнатках, о дощатом туалете во дворе, куда зимой она бегала в галошах на босу ногу, о воде из обледенелого колодца…
Помню, как мы с ней смотрели какой-то американский фильм, действие которого разворачивалось в загородном особняке, и вдруг я заметил, что она то и дело загибает пальцы на левой руке. Оказалось – считала комнаты.
«Четырнадцать комнат! Четырнадцать! Это ж сколько сил надо, чтобы там все полы перемыть! Нет уж, лучше квартира», – со вздохом подвела итог моя практичная подруга.
Ее звали Любой, но она предпочитала, чтобы ее называли Лу.
Мы познакомились у выхода из Ярославского вокзала – Лу только что приехала в Москву и не знала, как управиться с громадным чемоданом, набитым книгами. Я тогда расстался с подружкой, вместе с которой снимал двухкомнатную квартиру неподалеку от Плешки, и предложил незнакомой яснолобой девушке помощь и кров. Надежды на то, что она клюнет на это предложение, не было никакой, но девушка смерила меня взглядом, хмыкнула и согласилась.
Вечером я накормил ее ужином и лег спать в соседней комнате.
Через полчаса Лу залезла ко мне под одеяло и деловито попросила лишить ее девственности.
Я всегда предпочитал доступных женщин любимым – в сгоревшем лесу пожар не страшен, однако ее просьба меня немножко смутила.
Лу была настойчива. В Москву она приехала за новой жизнью: бунт ее не устраивал – ей была нужна революция.
Следующим утром она рассказала об отце, которого ненавидела за то, что тот бросил ее мать.
– Он говорил, что она фригидна, – сказала Лу. – Женский труп – вот как он ее назвал. Труп. Я боялась, что это и моя судьба.