Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 113

Фадеев, повторю, расплатился. Но большинство даже не подозревало, на какой уровень оно опустилось (как Федин), или, подозревая, душило в себе подозрение озлобленностью и пьянкой (как Шолохов). Для этого большинства запродаться, утратив свою независимость и вместе с нею свое лицо, было если и не желанным, не обдуманным загодя (всего и сам Михалков не предвидел), то весьма приемлемым вариантом судьбы.

Судьбы — общей, общественной. В масштабах страны.

Мне кажется, сталинская диктатура напрасно вошла в наш лексикон как эпоха «культа личности». То, что сам Сталин, поощряя и организуя собственное обожествление, считал необходимым время от времени напоминать о вреде этого самого «культа», не было стыдливостью согрешившего марксиста. Многие иные заповеди Маркса он отменял, и не думая оправдываться.

То, что было у нас (и что не скоро уйдет из душ и умов), логичней назвать культом безличности. Без личности. Потому что и Сталин, человек не сказать, чтобы мелкий, себя измельчил. Обезличил — именно потому, что захотел быть всеми и всем, узурпировал множество свойств, каковые не могут быть принадлежностью одного человека. Не могут служить границами одной и определенной личности.

Гений Всех Времен и Народов. Корифей Всех Наук. Лучший Друг кого попало, всех скопом (чекистов, врачей, физкультурников, пионеров, шахтеров, зубных врачей…). Организатор и Вдохновитель Всех Наших Побед. Творец Десяти Сталинских Ударов. Теперь это выглядит пародией, тогда смахивало на массовую истерику, но было трезвым расчетом, вполне удавшимся: возвеличить себя, размножив и обезличив. Уподобиться Богу, также не имеющему земного, плотского облика.

Это поэтически чутко выразил Пастернак, изъявляя любовь и почтение к Сталину:

«Но он остался человеком…» — спохватился Борис Леонидович, однако — поздно. Уже сказалось: «не человек». То есть — как нам его оценить и судить? Это в такой же степени невозможно, как охватить человеческим взором земной шар. Подобное доступно только условно — как о Земле дает представление шарик глобуса, а о Боге — икона, рожденная воображением богомаза и утвержденная традицией иконописи.

Да Сталин и хотел быть «не человеком», не личностью. Выше ее, помимо ее измерений.

«А вокруг него сброд тонкошеих вождей, он играет услугами полулюдей» (Мандельштам). Да, вокруг — полулюди, полуличности, потому что полных людей, полноценных личностей и не нужно. Воспитывается культ не личности, а поста. Не человека, а мéста. Вместе с назначением на пост присваиваются и соответствующие качества.

Тому, кто взобрался на самый верх, вручаются звания Величайшего Гения, Корифея, Лучшего Друга, а те, кто стоит пониже, подпирая вождя, награждаются званиями местного и специального значения. Первый Маршал, Железный Нарком, Глава Мичуринской Биологической Науки… И если, допустим, роль Ежова все-таки имеет касательство к железу, то Лысенко объявляется великим биологом вопреки всему, начиная со здравого смысла.

Хотя — нет, смысл есть, и опять-таки трезвый. Когда существует звание, но нет личности, это звание заслужившей всерьез, колода валетов и шестерок легче тасуется. Сначала Любимец Партии был Бухарин, потом — Киров, затем сам титул оказался не нужен. «У нас незаменимых нет» — самая главная и самая живучая заповедь Сталина.

Словом, эта всеобщая ставка на безличность вверху пирамиды, замыкаясь на Сталине, дает подобие Бога. А в самом низу, в широченном основании пирамиды, — миллионы тех, кто по этой же логике является никем и ничем. Должен являться! Все крупное, индивидуальное, непохожее на остальных вымывается, идет всенародное раскулачивание, отрицательная селекция. Из среды, скажем, крестьян изымаются самые способные, то есть меньше прочих зависящие от опеки властей. Не инакомыслящие, но инакоработающие. Из среды литераторов — то же самое.

В романе Фазиля Искандера «Сандро из Чегема» любимый герой автора, гениальный крестьянин Хабуг, размышляет, мучаясь мыслью о том, что, хочешь не хочешь, а придется вступать в колхоз. И с той же лояльностью, с какой Борис Пастернак размышлял на съезде писателей об «огромном тепле», которым окружают его собратьев народ и государство, абхазский мужик пытается доверчиво допустить, что и у колхоза возможны свои преимущества.

Но:

«…Главное, чего не выразить словом и чего не поймут эти чесучовые писари, кто же захочет работать, может, и жить на земле, если осквернится сама Тайна любви тысячелетняя, безотчетная, как тайна пола? Тайна любви крестьянина к своему полю, к своей яблоне, к своей корове, к своему улью, к своему шелесту на своем кукурузном поле, к своим виноградным гроздьям, раздавленным своими ногами в своей давильне. И пусть это вино потом расхлещет и расхлебает Сандро со своими прощелыгами, но Тайна-то останется с ним, ее-то они никак не расхлещут и не расхлебают.

…А то, что в колхозе обещают зажиточную жизнь, так это вполне может быть…»





Ну, в точности Пастернак:

«Если кому-нибудь из нас улыбнется счастье, будем зажиточными, но…»

У Хабуга тоже свое «но»:

«И все же это будет не то и даже как бы ни к чему, потому что случится осквернение Тайны, точно так же, как если бы по наряду бригадира тебе было определено, когда ложиться со своей женой и сколько с нею спать, да еще он, бригадир, в особую щелочку присматривал бы, как ты усердствуешь…»

Хабуг не понимает, не может понять, что «начальники» не только подсознательно чужды недоступной им Тайне любого творчества, но имеют осознанное намерение искоренить ее. Как тайное оружие классового врага — тем более опасное, что тайное. Непонятное. Неподвластное.

Все это достаточно обыкновенно — если не для любой власти, то в России к подобному не привыкать. Хотя империя Сталина явила нечто прежде невиданное; то, что в ту же эпоху на той же планете, в империи Гитлера, творилось похожее, не отменяет принципиальной новизны явления.

Вот что заметила умная Нина Берберова:

«В реакционном государстве государство говорит личности: „Не делай того-то“. Цензура требует: „Не пиши этого“. В тоталитарном государстве тебе говорят: „Делай то-то. Пиши то-то и так-то“. В этом вся разница».

Разница, что толковать, пугающая. Любопытно, однако, что даже прежде того, как «начальники» осознают необходимость расправиться с Тайной, в пору, когда они еще либеральничают, не научившись толком начальствовать, — в эту самую пору уже поступают сигналы готовности от тех, кто по природе своей должен быть к Тайне причастен. Уже сами творцы жаждут писать «то-то и так-то» (укажи только, что и как), хотят «усердствовать» на глазах у властей.

Берберова сформулировала притязания власти. А ее муж Владислав Ходасевич повествует о тех (или покуда о том, ибо случай еще единичен и способен ошеломить собратьев и даже смутить начальство), кто усердствует по собственной инициативе.

Конец 1918 года. У наркома просвещения Луначарского собрались писатели — Михаил Гершензон, Юргис Балтрушайтис, Андрей Белый, Борис Пастернак, сам Ходасевич. Все ощущают неловкость, потому что не могут понять, зачем их собрали и что хотят им внушить, — все, кроме поэта Ивана Рукавишникова, «козлобородого, рыжего, в зеленом френче». Литератора, кстати, в свое время известного, что не мешало ему быть плохим поэтом.

«Казалось, аудиенция кончена. Но тут Иван Рукавишников зашевелился, сделал попытку встать с кресла, затем рухнул в него обратно и коснеющим языком произнес:

— Пр-рошу… ссллова…

Пришлось остаться и битых полчаса слушать вдребезги пьяную ахинею. Отдуваясь и сопя, порой подолгу молча жуя губами, Рукавишников „п-п-п-а-аазволил себе п-п-предложить нашему вниманию“ свой план того, как вообще жить и работать писателям. Оказалось, что надо построить огромный дворец на берегу моря или хотя бы Москвы-реки… м-м-дааа… дворец из стекла и мрррамо-ра… и ал-л-лю-ми-ния… м-м-мда-а… и чтобы все комнаты и красивые одежды… эдакие хитоны… — и как его? Это самое… — коммунальное питание».