Страница 106 из 113
Когда начальственный гнев поутих и фильм, кое-что потеряв по дороге к телеэкрану, все-таки увидел свет, Давид Самойлов послал своему другу Козакову из эстонского Пярну (где жил последние годы) домашние, шуточные стихи:
Очаровательный самойловский юмор, его грациозное ерничанье не очень-то и пытались скрыть печаль — по тем временам, по тем людям, даже по тем дурацким иллюзиям (к которым, при его мощном уме, Самойлов как раз был склонен меньше многих. Если не всех).
И ведь действительно — фильм, который я прагматично использую как наглядное средство, при всем комизме своем, а возможно, как раз благодаря комизму, выявил нечто весьма характерное для того времени. Для его настроений — в частности, литературных.
Что именно?
Тот же Хоботов, белый клоун, на которого валятся все шишки, — это словно бы оправданный Васисуалий Лоханкин. Вернее, его множественный прототип, российский интеллигент, которого именовали то «гнилым», то «размагниченным», то и вовсе «паршивым». А страх Хоботова перед жизнью, чему Зорин с Козаковым сочувствуют (и что не мешает им довести его до степени комического абсурда), — разве реальность этой вечной боязни не доказана постоянством репрессий и унижений?
И даже Велюров, эта пародия на артиста с его профессиональными слабостями (тщеславие, да и пристрастие к горячительному), — трогателен. Сами его куплеты, уморительно оглупленные по законам комедии, тем не менее не циничны. Как и он сам, они простодушны… Да, да, простодушие — вот что актер Броневой угадал в своем выпивохе-эстраднике, а режиссер — и во всей эпохе пятидесятых-шестидесятых.
Да и все исполнители, играя в «Покровских воротах» каждый свое, изобразили единое целое: общество простаков, каковые как раз по этой самой причине весьма симпатичны (в России всегда были снисходительны к безобидным придуркам).
Что касается режиссера, то ему его простаки настолько милы, что жаль с ними прощаться, не оставив памятных знаков. Потому — как бывает при расставании и во взаправдашней жизни: стоп! Стоп! Стоп! Вспышки магния — и навек застывают физиономии персонажей, всех, без разбору значения и достоинств, будто фото в домашний альбом. И: «Молодость, ты была или не была?» — спросит голос самого Козакова, который взялся изобразить постаревшего шестидесятника. Спросит с тоской и словно с сомнением: да была ли она взаправду? Не приснилась ли посреди воцарившейся собачьей старости?..
Но тут я, козаковский ровесник, самозвано встаю в ряд с персонажами фильма. Включаюсь в ритуал расставания.
Опять — вспышка магния, но на сей раз мое мгновенное фото. Моя молодая, двадцатипятилетняя физиономия — должен признаться, тоже наивная до глуповатости.
И текст — прошу прощения, тоже мой:
«Черты нынешнего молодого поколения…
Это — „неформализм“ души, трезвость, прекрасно сочетающаяся с честностью и бескорыстием. Это — умение и желание мыслить, размышлять о жизни и о ее сложностях. Это — стремление во всем, за каждым словом увидеть судьбу человека. Того человека, что обычно именуется „простым“ и пишется с самой обыкновенной, незаглавной буквы».
И т. п.
Приходится цитировать свою очень давнюю статью, напечатанную журналом «Юность» в конце 1960 года, аккурат накануне наступления самих по себе шестидесятых, — приходится хотя бы к потому, что статья называлась «Шестидесятники». И это от нее пошла кличка, прилипшая к поколению, вернее, к людям достаточно разного возраста, лишь бы они входили в литературу (как и в прочие сферы жизни) в те годы.
Что до автоцитаты, то, как легко убедиться, привел я ее отнюдь не тщеславия ради.
«Неформализм»… «Желание мыслить…» Наивно? О да! Абстрактно? Донельзя! Ну было еще что-то вроде «воспитания правдой». Ну написал я, что скепсис, мол, не так уж и страшен, даже наоборот… В общем, вожу ныне пальцем по забытой мною самим статье и пытаюсь понять: как всему этому удалось некогда вызвать грозовую реакцию?
Никак не менее грозовую, чем гневная отповедь, данная режиссеру «Покровских ворот».
Очень большие люди не обошли гневным вниманием. Шутка ли, сам Дмитрий Алексеевич Поликарпов, полумифический «дядя Митя», грозный куратор тогдашней словесности, стучал, говорят, кулаком в кабинете на Старой площади. А главный теоретик партийности Виталий Михайлович Озеров вылепил из меня в своей книге образ врага, способный польстить любому ниспровергателю власти.
И главное: что бесило в особенности?
Именно то, что я принужден зачислить в разряд безусловных слабостей: абстрактность наивных моих притязаний.
Между прочим, и выруган я был в печати впервые — потому лишь и памятно — не за что иное, как за «абстрактный гуманизм». Такое было тогда ругательство.
О «Шестидесятниках» же писали так:
«Семилетка? Выполнение и перевыполнение производственных планов? Борьба за технический прогресс? Всенародная борьба за подъем сельского хозяйства? — Так критик журнала „Молодая гвардия“ перечислял все то, чего не хватало моей фрондерской и (конечно!) „весьма абстрактной“ статье. — Полеты в космос? Комсомольская жизнь? Связь учебы с производством? Помощь отстающим? Бригады коммунистического труда?.. Увы!»
Действительно, чего в статье не было, того не было.
Впрочем, сегодня я, кажется, понимаю, почему они так разъярились, когда мы твердили «просто» о человечности, «просто» о нравственности, «просто» о правде. Такая абстрактность — неподнадзорна, неподотчетна привычным для них критериям. Ее не поставишь навытяжку перед красносуконным столом за конкретное невыполнение конкретного плана по «всенародной борьбе за подъем сельского хозяйства» или «связи учебы с производством».
Когда Сергей Лапин угрожал и нечаянно льстил Козакову, сравнивая его с «каким-то Зощенко», вряд ли его раздражили именно фиги в кармане, лукавые фразы-репризы, которыми авторы фильма словно подмигивали чуткому и понимающему зрителю.
Например:
«Нельзя осчастливить против желания. Это я вам говорю как историк».
Сказано ведь — всего лишь! — по поводу избавления Хоботова от опеки бывшей жены, но многозначительное «как историк» давало понять неизбалованной публике, что речь о насильственном осчастливливании совсем иного характера и масштаба.
Вообще-то таким обманом цензуры, иногда удававшимся, занимались и литература, и театр, и кино. Все были при деле. Цензоры вострили глаз, чтоб ничего такого не проскочило мимо них; авторы ликовали, когда удавалось-таки обмануть бдительных надсмотрщиков; зрители и читатели жадно ловили крамолу, замирали в счастливом испуге или разражались аплодисментами. Шла вынужденная и, в сущности, жалкая игра, к которой, однако, все три стороны относились более чем серьезно.