Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 98

— Ты плеснул мне, Ваня, кислотой на незажившую рану, — мрачно произнес он.

Много горького и печального рассказал мне Давид о своей несправедливо поруганной и обездоленной нации…

Первые дни после приезда домой Анатолий не знал, чем заняться. Пробовал читать, но книги его не волновали. А когда наточил пилу, два топора и железки от рубанков, то его потянуло к хозяйству, хотя в малолетстве он не любил им заниматься. Я восхищался братом, когда он с душой ремонтировал и омолаживал заборчик палисадника, над которым трудился еще Мишка. Четыре тополька, зеленые, разлапистые, в серебряной одежке коры, посаженные им, вскоре поднялись выше печной трубы. Мне казалось, что когда Толя за работой беззвучно шевелит губами, он как бы разговаривает со старшим братом Михаилом, погибшим на Волховском фронте.

Спасибо тебе, милая мама, за твое мужество!

Эту главу своих воспоминаний я пишу на 77-м году своей жизни. После того покоса, когда два брата вернулись с войны и вместе с двумя братьями, Анатолием и Петром, встали в один ряд и, без передышки, пройдя добрых полсотни метров, остановились, чтобы подточить косы, глядя на нас ты вспомнила, мама, что наш старший брат Миша уже никогда не увидит нас.

А вот отец, которому еще полтора года было суждено пробыть на сталинской каторге, может быть, доживет до того дня когда увидит своих сыновей на Волковском займище, где учил нас владеть косой лет десять-пятнадцать назад. Но не эта картина скатившихся с твоих щек слез взволновала меня и перенесла на целых пятьдесят лет назад от последнего нашего покоса, в течение которых остались в живых я и сестренка Зина.

Когда-то, в двадцать два года с отличием закончившая филологический институт Воронежского университета, на уроки в 9-е и 10-е классы она шла взволнованно и вдохновенно, словно молодой актер идет на свой премьерный спектакль.

Репрессирование нашего отца в 1937 году по 58-й статье была для нас, его детей, потрясением и глубоким ударом. Мужественней, чем мы, сыновья и дочь, вела себя мама. Она не верила, что отца посадят. Она твердо считала, что случилась какая-то ошибка или предательский оговор. В его поведении, отношении к работе она видела пример рабочего-стахановца и ударника. Когда нужно было для дела, он безропотно работал без выходных, а когда в 1935 году шла стройка двухэтажной каменной школы, работа без отпусков — и никакого ропота. Он знал, что и пятый, самый младший его сын, сядет за парту в первый класс. А в последнее лето строительства школы, когда осенью ее должны были сдавать, даже мы, старшие братья: Сережа, Миша и я, все лето работали на строительстве нашей школы: драли дранку, убирали участок, месили глину и цемент, подносили кирпичи. Среди нас были дети 13,14 и 15 лет, дети рабочих, но мы никогда не видели детей служащих и администрации села.

А когда в конце сентября отца арестовали и местная районная тюрьма была настолько забита, что для арестованных не хватало места на 3-х ярусных нарах, то однажды после последнего киносеанса из клуба прибежал вспотевший брат Толик и тревожно сообщил, что заключенных начинают перегонять на станцию, что на запасную платформу уже подали три свободных вагона, мы, все четыре брата, кинулись на станцию. Первым бежал Миша. Шестилетний Петя отставал, но мы его щадили, время от времени держали его за руку. Чтобы не вызвать подозрения скопившейся у дома милиции толпы, мы свернули за Пролетарскую улицу и побежали по ней. Но и на этой, несколько удаленной от центра улице, чувствовалось оживление. По доносившимся репликам людей не трудно было понять, что об отправлении из тюрьмы заключенных знало уже все село. Когда мы подбежали к запасной платформе, где стояли три распахнутых настежь вагона, нас грубо остановил милиционер: Дальше нельзя!..

Ночь была темная. Две лампочки на столбах были или специально выкручены, или разбиты. Как мы, братья, ни напрягали зрения, чтобы увидеть своего отца у полуоткрытых дверей вагонов, куда по деревянной ступенчатой лестнице, согласно списку поднимались заключенные, мы так и не увидели его. Не услышали и его фамилии среди других, глухо произносимых конвоирами.

Кто-то из заключенных пересохшим ртом пробил воды, но из цепочки охраны ему никто ничего не ответил.

Когда погрузка арестованных закончилась, двери вагонов металлически лязгнули и, как будто по чьей-то команде, время от времени усиливаясь, разнесся бабий вой. Плач звучал надрывно. Такой рвущий душу плач я слышал только на кладбище во время похорон.

Через два дня мама от кого-то узнала, что убинских арестованных увезли в Мариинск, где их будут судить. Собрав кое-каких продуктов, мама вместе с такими же несчастными женами арестантов собралась в Мариинск. Почти до полуночи она о чем-то тихо разговаривала с бабушкой, очевидно, наказывала ей как вести хозяйство. А когда мы, три брата, утром, собирались в школу, мамы дома уже не было.

Неделя ее ожидания была тяжелой и мучительной. За всю эту неделю мы не только не подрались, но даже не поссорились. И словно стыдясь чего-то, не смотрели в глаза друг другу. В глаза, воспаленные от слез.

Без всяких споров ухаживали за скотиной, привозили из дальнего колодца воду, в запас рубили дрова, облегчая тем самым тяжесть души, и все это делали как-то молча и неторопливо, заглушая трудом тяжесть сиротства. И каждый вечер все трое, кроме маленького Петушка, у которого расхудились сапоги, ходили на станцию встречать маму. И какой же была наша радость, когда мы увидели как с тормоза товарного вагона, вздыхая и что-то причитая, неуклюже сошли три женщины, среди которых была наша мама. Боже мой, как она изменилась лицом, как она постарела. Миша не просто заплакал, а зарыдал, давясь горловыми спазмами. Обняв его, рыдала и мама.

До самого дома мы шли почти молча, время от времени отирая слезы со щек. И только у соседских тополей Миша приглушенно спросил у мамы:

— Сколько дали отцу?

Мама тихо ответила:

— Десять лет, сынок. Всем нашим мужикам дали по десять лет, и без права переписки. А один мужик из Кормачей не выдержал дороги и умер прямо в вагоне, не доезжая до Мариинска.

Через полгода каким-то чудом мы получили от отца маленькую весточку, подписанную его рукой. В ней он сообщал, что находится на Дальнем Востоке вблизи реки под названием Бурея. Работы там идут тяжелые: строят железную дорогу, шахты и что-то еще. Жаловался на здоровье и плохое питание. Адрес на затертом треугольнике, свернутом из страницы клетчатой тетради, был написан не отцовским почерком. Значит, он попросил кого-то сбросить на станции Убинской это скорбное послание.

Сережа во время ареста отца уже был студентом Московского института философии, литературы и истории. Об аресте отца он узнает не скоро, а только через год, когда приедет на первые летние каникулы. Узнав о горе в нашем семействе, в ту же ночь уедет в Новосибирск, где последние два года жил на иждивении родного дяди и где закончил успешно среднюю школу. Ему посчастливилось — в Московский институт он поступил еще до ареста отца.

Институт, в котором учился Сергей в довоенные и военные годы, считался самым престижным институтом в стране. Кое-кто из высокообразованных людей считал его царскосельским лицеем новых времен, чем студенты этого высшего учебного заведения достойно гордились.

Впоследствии все три его факультета слились с факультетами Московского государственного университета. Оставшиеся в живых студенты этого института после Великой Отечественной войны стали видными учеными и доросли до высоких званий академиков. О некоторых из них я еще напишу в своей второй книге, если Бог даст силы и здоровья для этого труда.

Первые пять лет заключения отца мы, братья, писали письма с ходатайствами о помиловании отца. И кому только не писали: и Михаилу Ивановичу Калинину, и самому Сталину, писали в НКВД самому наркому и всем писали о помиловании отца. А теперь уже не помню, кто-то подсказал нам написать самому главному начальнику в НКВД по фамилии Гулаг. Правда, имя и отчество этого высшего начальника не сказали. Как сейчас помню адреса на этих конвертах: Москва, НКВД, тов. Гулагу. И в первых строчках своего письма просили прощения, что не знаем имени-отчества высокого начальника. Как правило, свои детские письма мы подписывали вчетвером: Миша, я, Толя и Петя — по возрастающей субординации. Кроме листов с текстом письма мы вкладывали в конверты фотографии его похвальных и ударных грамот.