Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 26



Живопись, как и поэзия, выбирает во Вселенной

то, что наилучше соответствует ее целям.

Она соединяет в едином вымышленном образе

обстоятельства и свойства, которые природа

рассеяла среди множества людей; благодаря

этому мудрому методу художник становится

творцом и перестает быть покорно подчиняющимся

копиистом. Франсиско Гойя

В июле 1813 года после поражения при Витории маршал Сульт, любимец Наполеона, вынужден был отступить на французскую территорию. Он еще надеялся взять реванш. Но реванш не состоялся. В августе пали Сан-Себастьян и Памплона. Оккупанты были изгнаны с испанской земли.

Полгода спустя, в марте 1814 года, Наполеон освободил из-под стражи Фердинанда VII. Император рассчитывал, что приезд Фердинанда вызовет смятение и расстройство в государственных делах Испании. Но было поздно. Ни смятение, ни расстройство не могли уже помочь корсиканцу. Его империя рушилась. Пройдет еще несколько месяцев, и он станет пленником острова Эльбы. Через год грянет гром пушек под Ватерлоо.

Но еще до того, как Меттерних и Александр I организуют Священный союз, возглавив контрреволюцию в Европе, Фердинанд VII, этот человек «с сердцем тигра и головой мула» — как называла его собственная мать — декретом от 4 мая 1814 года распустит кортесы, мадридский парламент, и упразднит либеральную конституцию 1812 года. При этом он пообещает созывать кортесы в «старых, законных» формах и установить «разумную власть».

«Он выполнил свое обещание… все акты кортесов были отменены, — с сарказмом писал Маркс, — все учреждения были восстановлены в прежнем виде, воскресла святая инквизиция, иезуиты, изгнанные дедом короля, были призваны обратно, самые выдающиеся члены хунт, кортесов и их приверженцы были осуждены на галеры, заточены в африканские тюрьмы или изгнаны, а самые славные вожди герильеров, Порлье и де-Ласи, были приговорены к расстрелу».

В стране торжествовала контрреволюция. Испанский народ, чье несокрушимое сопротивление заставило отступить Наполеона и своей кровью завоевавший право на свободу, вновь оказался во власти гнусных временщиков, которые, так же как и французские Бурбоны, ничего не забыли и ничему не научились.

* * *

Друзья были брошены в тюрьмы, высланы за пределы родины. Скрываться некоторое время пришлось и ему самому. «Гойя заслуживает гарроты» (удушения при помощи железного ошейника), — эти гнусные слова были сказаны «самим» королем.

Потом этот напыщенный коротышка с черными бровями над глазами преступника сменил гнев на милость. Больше всего на свете он был озабочен прославлением своей персоны. Ему нужен был придворный художник. При всей своей тупости Фердинанд понимал: нет в Испании, да что там — в Европе, художника, равного Гойе. И он приказал Гойе приступить к исполнению обязанностей: ведь королевский художник для того и живет на свете, чтобы рисовать портреты царственных особ и создавать пасторали.

Гойя подчинился. Но подчиниться отнюдь не всегда означает сдаться. Ему было шестьдесят восемь лет. Он продолжал борьбу.

* * *



Он видел, как толпа королевских молодчиков, улюлюкая и рукоплеща, срывала со здания кортесов бронзовую надпись «Свобода», как падали на мостовую, в грязь, в пыль, буквы, составлявшие это священное для него слово. Он видел костры на площадях Мадрида: здесь пылали в огне газеты и книги, в которых содержалось хотя бы одно свободное слово. Он видел, как в эти костры летели доски с начертанным на них текстом конституции: «Испанский народ свободен и независим и не может переходить в качестве наследства в руки династии или какого-либо лица… Суверенная власть по существу своему принадлежит народу…» И вновь, как в дни его молодости, тащили на расправу в застенки контрреволюционных трибуналов граждан Испании.

Куражились в городах банды «раболепных» — так называли приверженцев старых порядков, и на всех перекрестках Мадрида продавалось сочинение некоего дона Хосе Карнисеро, озаглавленное «Справедливо восстановленная инквизиция». А на одной из площадей, спешно переименованной из площади Конституции в площадь Фердинанда VII, толпы фанатиков, ведомые священниками и монахами, пели «Тебя, бога, хвалим».

Испания вновь была во власти дворян и церкви. Но уже обдумывал свой дерзновенный замысел Рафаэль Риего, мало кому известный армейский офицер, чье имя шесть лет спустя будут знать все, и на тайных собраниях патриоты призывали к свободе и защите священных прав нации.

* * *

Да, как и двадцать, как и тридцать лет назад, Гойя снова писал портреты членов испанской королевской семьи. Официальные парадные портреты, заказные портреты, о которых еще много лет назад бывший тогда директором Академии художеств Хосе де Варгас не раз говорил, что совсем иное дело, когда Гойя пишет те портреты, которые ему нравятся.

Впрочем, де Варгас был не совсем прав. Просто удивительно, как отец Фердинанда, Карл IV, не понял всей глубины иронии, вложенной Гойей в написанный в 1800 году «Портрет королевской семьи».

С тех пор немало воды утекло. Тупоголовый мальчик с бешеными глазами волчонка, стоявший между похожей на мрачную хищную птицу матерью, Марией-Луизой, и отцом, Карлом IV, чьим истинным призванием была псарня, успел и вырасти, и оплешиветь, и обрюзгнуть. Коротконогий, злобный, неуравновешенный, с большим выпуклым подбородком, занимавшим непомерно большую часть лица, с маленьким лбом, с загнутым, как у отца, книзу носом, он производил отталкивающее впечатление. И по-прежнему бешеными были глаза этого трусливого убийцы, загнавшего в тюрьмы, сгноившего в застенках инквизиции тысячи людей, боровшихся против феодализма и самовластья.

Таким его и изобразил Гойя — самодовольным, напыщенным, с толстыми ляжками, торжественно опирающимся одной рукой на саблю.

Сила правды, дерзновенная именно благодаря почти натуралистической точности, была в этом да и в других портретах Фердинанда, написанных Гойей в те годы.

Многое можно было понять, глядя на лицо Фердинанда, на этого человека, чье имя стало символом реакции, такой же тупой, такой же злобной, как и этот выродок, вознамерившийся повернуть вспять историю своего народа.

* * *

О многом думал стареющий художник, давно уже вовлеченный глухотой в круг собственных переживаний. Лишенный счастья слышать человеческие голоса, он привык пытливо всматриваться в происходящее, угадывать, что говорит собеседник, особенно остро, в вынужденной тиши замечая то, что не всегда видели другие. О, эта гнетущая глухота! Она пришла внезапно, навалившись на него, словно наемный убийца из-за угла. Это было в белоснежном, залитом солнцем Кадисе, узким перешейком связанном с морем, в старинном Кадисе, городе-острове с причудливыми домами, в бесчисленных балюстрадах, террасах.

Три долгих месяца 1793 года находился тогда Гойя между жизнью и смертью. Его зять, Франсиско Байеу, художник, успехам которого он так в свое время завидовал, писал: «Гойе вряд ли удастся выкарабкаться, заболевание по своему характеру является одним из самых тяжелых».

…Сквозь толстую сетку циновки, занавешивавшей окно, небо казалось блеклым и безрадостным. Но и это блеклое небо Гойя видел не часто. Даже в полузатененной комнате ему было больно открывать глаза — это можно было делать только ночью. И странной казалась непривычная тишина, окружавшая его. Ни выкриков мальчишек, ни лая собак, ни песен веселившихся матросов, пропивавших в кабаках свое небогатое жалованье, — ничего. Даже визгливый голос кухарки дона Себастьяна Мартинеса, чьим гостем он был в Кадисе, и тот теперь был едва слышен.

Гойя. Портрет короля Фердинанда VII.