Страница 6 из 26
Веронезе. Пир в доме Левия.
Конечно, не современников библейских персонажей писал он, широко дав волю своей фантазии. Конечно, шумна и весела толпа гостей в доме Симона, куда, по евангельскому преданию, пожаловал Иисус со своими учениками. Прямо на переднем плане, у колонн, изобразил он толстяка виночерпия, заплывшего, обрюзгшего, самодовольного, а неподалеку — мажордома, уже несколько нетрезвого. Он нарисовал жадных и корыстолюбивых мытарей, он нарисовал воинов и слуг, шутов и карликов, гостей в спорах и разговорах. Его и интересовала эта красочная земная толпа, толпа его современников с их страстями, горестями, празднествами. Все внимание отдал он этой толпе живых, полнокровных людей — таков был замысел, и, право, он о нем не жалеет.
И вновь вопрос:
— Сколько людей вы изобразили и что каждый из них делает?
Они повторяют все тот же вопрос. Все тот же вопрос, только заданный в несколько иной, более конкретной форме, настойчивый, вежливый, но по-прежнему угрожающий. Нужно отвечать. Осторожно. Обдуманно.
— Прежде всего — хозяина постоялого двора Симона, — говорит он, — затем, ниже него, решительного оруженосца, который, как я предполагал, пришел туда ради собственного удовольствия, поглядеть, как обстоят дела с едой. Там много еще и других фигур, но их я теперь уже не припоминаю, так как прошло много времени, с тех пор как я написал эту картину.
В самом деле, почему он должен им все это рассказывать? Они же прекрасно все знают сами. И он не доставит им удовольствия первым сказать то, что они хотят от него услышать. Да, именно так, не припоминаю, прошло много времени.
Теперь задает вопрос папский инквизитор. У него странная манера растягивать слова — заика он, что ли, — и он следит за тем, успевает ли секретарь занести в протокол то, что он говорит. Его интересует одна деталь, всего лишь одна деталь: может быть, маэстро все-таки припомнит, что обозначает в написанной им вечере фигура того, у кого кровь идет носом?
Неясно, удовлетворяет ли его ответ, что это слуга, у которого внезапно пошла кровь из носа, но, несколько подавшись вперед — за его плечами тень становится изломанно-напряженной — инквизитор продолжает:
— Что обозначают эти люди, вооруженные и одетые, как немцы, с алебардою в руке?
…Удар нанесен. Теперь можно не сомневаться: дело принимает скверный оборот. Его заманивают в ловушку. Еретиком, объявить его еретиком хотят эти господа, так учтиво раскланивавшиеся с ним всего лишь вчера у собора Святого Марка. Тогда этот заикающийся господин интересовался другим: как скоро закончит великий живописец начатую им роспись в одном из залов собора. А председатель суда? Сколько восторженных слов слышал от него художник! Еще бы!
Старая лиса отлично знает, что сам дож остался доволен «Битвой при Лепанто» — картиной, воспевавшей такую свежую еще в памяти победу венецианцев над турками.
И они все знают, что художник — близкий друг Барбаро, одного из славнейших патрициев Венеции.
Но надо отвечать.
Нужно придумать правдоподобный ответ.
Сколько времени длится допрос?
Они ждут. Могли бы ждать и дольше, если бы он все-таки не пошел сюда. Он мог бы уже быть далеко.
Странно, на склеп, могильный склеп похожа эта комната. На склеп.
Но ведь он-то еще живой. Свечи слепят ему глаза. Огонь. Огонь и черные фигуры, огонь и рука секретаря, рука с жесткими, аккуратно подстриженными ногтями, с длинными суховатыми пальцами.
Эти пальцы держат в руках перо.
— Мы, живописцы… — начинает художник. Он говорит только потому, что надо что-то сказать, говорит первые пришедшие ему на ум слова, привычные, сто раз сказанные слова. И вдруг его осеняет. Правильное начало: не «я», а «мы». — И не только мы, живописцы, а и поэты и …(вот оно, недостающее слово) и сумасшедшие пользуемся одинаковыми вольностями.
«Сумасшедшие, — усмехается он про себя, — так-то».
И уже смелее, с явной издевкой он продолжает:
— Я изобразил этих людей с алебардами — как один из них пьет, а другой ест у нижней ступени лестницы, — чтобы оправдать их присутствие в качестве слуг, так как мне казалось подобающим и возможным, что хозяин богатого и великолепного, как мне говорили, дома должен был бы иметь подобных слуг.
Но черные фигуры не удовлетворены. Едва секретарь заносит в протокол его ответ, как вновь следует вопрос:
— А для чего изобразили вы на этой картине того, кто одет, как шут, в парике с пучком?
Для чего? Почему? Зачем? Допрос идет своим давным-давно заведенным порядком. Скрипит растрепавшееся перо, секретарь заменяет его другим и пишет, пишет.
Вопросы, ответы, вопросы, ответы.
Он едва держится на ногах. Ему душно, нестерпимо болит спина, он чувствует, как все сильнее нарастает в нем раздражение: по какому праву допрашивают его здесь, по какому праву копаются в его душе? Что они понимают в законах искусства, эти гончие псы инквизиции? Что вообще хотят они от него?
…Его не пытают, его не бьют, но он видит, что силки здесь расставлены со всех сторон, что его медленно загоняют в тупик, что вот-вот будет произнесено то слово, вслед за которым обычно следуют пытки и мучения. Посмеют ли они прибегнуть к этому? Посмеют ли они тронуть прославленнейшего художника Венеции?
Нет, ему вовсе не кажется подходящим изображать в Тайной вечере шутов, пьяных немцев, карликов и прочие глупости, как об этом сказал председатель трибунала. Он написал их всех, предполагая, что эти люди находятся за пределами того места, где происходит вечеря. Нет, он не хотел унизить и осмеять положение святой католической церкви и внушить таким образом ложное учение. Да, он охотно признает, что подобного рода мысли и в голову ему не приходили. Естественно, как же иначе.
И он добавляет:
— Микеланджело в Риме, в капелле папы, изобразил Иисуса Христа, его мать, святого Иоанна, святого Петра и всю небесную свиту нагими. Мой долг следовать тем примерам, которые дали мне мои учителя.
И в ту же секунду он понимает, что именно этого-то ему и не следовало говорить. Разве не подвергся нападкам за свои вольности великий флорентиец? Разве не одели по приказу папы персонажей этой фрески?
Судьи перешептываются.
Потом они что-то говорят секретарю; что именно, он не слышит, хотя зрение и слух его обострены до предела. Суждено ли ему выйти на свободу? Он этого все еще не знает.
* * *
Медленно перечитывает протокол председатель. Потом поднимает глаза. Художник видит его тяжелый взгляд, он видит его тонкие, сухие губы, всю его фигуру, напоминающую хищную птицу, и на какое-то мгновение ему кажется, что это сам дьявол из преисподней — такой, каких он в детстве видел нарисованными в церквах Вероны.
— «Итак, сего, 18-го дня июля месяца 1573 года, в субботу, — слышит он четкий голос председателя, — постановили наилучшим образом, чтобы вышеназванный Паоло Веронезе исправил свою картину, убрав из нее шутов, собак, оружие, карликов, пьяных, слугу, у которого пошла носом кровь, все то, что не находится в соответствии с истинным благочестием, дабы вышеозначенная картина не напоминала те, что в Германии и других местах, наводненных ересью, внушают ложное учение людям».
У него дрожали руки, когда он, в соответствии с правилами, подписывал протокол. И подпись получилась какая-то корявая, совсем не такая, как обычно.
Ныне эта картина называется «Пир в доме Левия». Переменив название и немного переделав ее, художник оставил и слугу, и карлика, и шутов, и собаку.
Гений любви, гений ненависти
О народ, если бы ты знал, что ты можешь!..