Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 62

Еще я думал о том, – с непримиримым, суровым, протестующим чувством, которое, я знал, никогда во мне не пройдет, не смирится, которое я сохраню в себе навсегда, на все свои годы и дни, – что даже когда кончится война, перестанут греметь выстрелы, долго еще будут падать ее жертвы, сраженные уже не пулями и осколками, а безмерным горем, страданиями и одиночеством…

Скворцы в своем радостном, праздничном труде носились, мелькали над голым садом. Самцы, расположившись на верхних ветвях, встопорщив перья, подрагивая концами приопущенных крыльев, как полагается в их роли солистов, самозабвенно свиристели и щелкали, задирая кверху раскрытые воронками клювики, тонко вытягивая свои голосистые шейки. Скворцов нисколько не смущало, что они справляют свое весеннее торжество на совсем не праздничной, обезображенной и разоренной земле, среди почти сплошных развалин и черных, траурных пожарищ. Казалось, они что-то знают о том, что грядет, приближается, должно прийти за ними, такое же праздничное, животворящее – и для людей, и для всей этой широко раскинутой, покрытой пожарищами и руинами земли, по которой так жестоко и безжалостно прокатилась война…

Но до этого было еще далеко, впереди был еще целый год, и его надо было выдержать, одолеть, осилить, – еще целый год тяжелого, безостановочного, днем и ночью, труда у машин и станков, недосыпаний, скудных продуктовых пайков и карточек, длинных магазинных и столовских очередей, военных сводок, повесток семнадцатилетним и похоронок в те семьи, где уже тлелись робкие надежды дождаться своих мужчин. Еще целый год длинных эшелонов с ранеными, идущих с далеких уже фронтов, перешагнувших за пограничные рубежи, безмерной усталости ото всего, нетерпеливого, все растущего ожидания той последней вести, которую наконец-таки разнесло радио в дымчатом рассвете тихого, майского, незабываемого утра…

24

На второй день мира я пошел за СХИ, в лес, спускающийся с горы к реке, куда обычно отправлялись горожане в дни воскресного отдыха, куда много раз ездили всей семьей и мы – я, мама, отец.

Огромное здание СХИ стояло пустое, сквозящее, все этажи внутри провалились, в дыры окон, в пробоины от снарядов виднелись свисающие со стен оборванные трубы водяного отопления, плоские гармошки радиаторов.

Здесь я должен был учиться, в правом крыле этого здания находился Лесной институт. В его коридорах стояли кряжистые пни, стены аудиторий покрывали лесные пейзажи, чучела птиц, круглые срезы древесных стволов. Пни и срезы давно уже превратились в сухое, мертвое дерево, потемневшее от пыли, но все равно во всем институтском крыле пахло дубом и сосной, а птицы на стенах, казалось, только притворяются неподвижными и немыми, когда же из здания уходят люди и они остаются одни, сами по себе – они снова становятся теми, кем были, начинают порхать и перекликаться, как их пернатые собратья в живом лесу, подступающем к зданию почти вплотную…

Глинистая, слегка пылящая дорога, виляя, сбегала на приречный луг. Достигнув его, она круто заворачивала влево, к лесистым холмам и Лысой горе, желтеющей за холмами голой, песчаной, почти отвесной осыпью.

Здесь у поворота, на лугу росли высокие, раскидистые березы. Я помнил, была целая роща, но увидел только три. Возле них, накренившись, на краю снарядной воронки стояла немецкая танкетка с двумя полукруглыми броневыми колпаками наверху.

Светило солнце, синело небо, плыли облака. В военные дни солнце светило тоже, но почему-то совсем не таков был его свет, словно солнце было тогда другим и другими были его лучи. А сейчас это было живительное, мягкое, ласковое тепло…

Мне хотелось увидеть эти березы. Однажды летом, на исходе дня, мы шли здесь втроем, этой дорогой, возвращаясь с прогулки, усталые, с уже пустыми от всех наших припасов сумками. За Лысой горой мы провели на речном берегу длинный день, в кустах тальника варили на костре кулеш, купались с отцом на песчаной отмели, на которой в неглубокой, прозрачной воде бродили стайки юрких, пугливых мальков. Мне было лет одиннадцать – двенадцать в ту пору. Мы прошли уже немалое расстояние, впереди была еще длинная дорога – подниматься в гору, к корпусам СХИ, к трамвайной остановке.



Березы были великолепны. Листва на них распустилась в полную силу, налилась густой, темной зеленью, лаком. Набегал слабый ветерок, шевелил кроны, покачивал ветви, и тысячи острых и туманных бликов мерцали в листве, нависавшей одной тяжелой, пышной грудой. Под березами ярко, сочно зеленела молодая, нетоптаная трава, в пятнах солнца, прорывавшегося сквозь кроны.

– Давайте-ка полежим! – охваченный соблазном, вдруг предложил отец. И первый, свернув с дороги, почти побежал к березам. Он был подвижен, порывист и скор, болезнь тогда еще не мучила его так, как стала мучить потом, он забывал про нее, не обращал внимания, еще ничто не было для него запретным – ни загородные прогулки, ни купания в реке; в наших походах у него всегда бывало веселое, азартное настроение, вел он себя часто совсем по-мальчишески, с озорством, придумывал необычайные забавы и развлечения, которые даже мне не приходили в голову: учил меня прыгать с копны и кувыркаться на сене, залезать на высокие деревья: ведь оттуда, сверху, так интересно взглянуть вокруг, так широко и далеко видно…

Мы дружно повалились на траву, в ее влажно-сочный, пахучий, немятый ворс, и долго лежали, не произнося ни слова, отдавшись во власть тишины, покоя, наплывающих запахов луга и близкой реки, а листва берез с невнятным шелестом роилась над нами, играя бликами нежаркого, склоняющегося солнца, словно перебирая серебряные монеты…

Сколько раз за войну вспоминались мне эти березы, их темно-зеленая, лаковая листва, мягкий вкрадчивый шум, серебряные блики, снежно-лиловые стволы, эти полчаса, что мы лежали под ними все втроем – мама, отец, я… Душа почему-то бережно хранила, берегла эти мгновения, выбрав их из тысячи других мгновений и картин, пронесшихся перед глазами, все время с тоской и болью возвращаясь к этому дню, снова и снова вызывая его в памяти.

Я знаю, почему так запомнился мне этот день, почему душа и память так берегли, хранили его, не хотели с ним расстаться. Нам всем было очень хорошо тогда, это были мгновения нашего счастья; тот день, те полчаса, березы – когда я смотрел на них на расстоянии, из дней войны – воплощали в себе всю драгоценность мирного бытия, целости и благополучия семьи, душевного покоя и равновесия; ведь тогда даже еще не пахло войной, бедами, которые разразятся и так жестоко все исковеркают и сломают…

На стволах уцелевших берез зияли рваные борозды от осколков; прежде царственно-раскидистые, пышные, они лишились почти всех своих ветвей и выглядели кривыми столбами, листва их была редка, худосочна и бедно и жидко сквозила. A там, где когда-то плотным, ворсистым ковром поднималась трава и мы лежали в тот памятный мне день, – на том самом месте стояла ржавая подбитая немецкая танкетка…

25

В конце мая или в начале июня, сейчас я уже не помню точно, мне случилось проходить под Семинарской горой. Теперь это название совсем ушло из языка горожан, забылось, – как мало кто знает, что большое длинное здание, стоящее на главной улице над спусками с этой горы, когда-то было семинарией, а тогда все эти названия еще знали и называли гору не иначе, как ее старым, привычным именем.

У меня был свободный день, но я шел по делу, нес одному нашему цеховому парню продуктовую карточку на дополнительный паек, так называемый «у-дэ-пэ». Парень давно уже, с месяц, чем-то болел, не выходил на работу, кроме болезни у него оказалось еще истощение организма, и вот в цехкоме выделили ему карточку и попросили меня отнести – чтобы поддержать его и порадовать этим «у-дэ-пэ».

Я шел не спеша, нарочно растягивая дорогу, чтобы подумать над важными для меня вещами. Война осталась позади, мое поредевшее поколение отвоевало, отслужило, отработало, сколько нужно было для победы, сколько выпало на нашу долю, и теперь пришло время вспомнить об оставленной учебе, старых мечтах и планах, о дальнейшем образовании, институтах. Большинство моих сверстников мечтали уже с этой осени начать учебу. Хотел этого и я. Студенческая жизнь на скудном пайке и грошовой стипендии меня не пугала, за годы вынужденного отрыва от книг, тетрадей во мне образовалась такая жажда чтения, приобретения знаний, что на пути к этому меня ничто не могло бы остановить. Я был заранее согласен на любые условия, лишь бы только учиться. Но где? Четыре года назад я твердо выбрал Лесной. Но теперь во мне не было такой определенности; я не то что потерял прежний свой интерес и охоту, просто во мне самом появилось много нового и вместе с этим – много других интересов и влечений. Может быть, потому что пришлось стать свидетелем и очевидцем огромных исторических событий, перемен и сдвигов, мне хотелось изучать историю, чтобы глубже влезть в те причины и следствия, которым в своей жизни подчинено человечество. Память моя накопила много виденного, и рядом с влечением к истории во мне шевелился еще какой-то, пока слабый и робкий, но настойчивый росток, звавший меня к литературе. При этом мне было неясно, что же я хочу в этой области, поглощать книги, штудировать уже написанное и сказанное или это только первый этап, а за ним последуют какие-то другие? Что же выбрать, на чем остановиться? Как совместить все это? Энергии, жажды учения было во мне столько, что, если бы можно, я поступил бы сразу в несколько институтов, на несколько факультетов, и такое учение мне даже не показалось бы ощутимым трудом…