Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 69

Глаза Мартышки, который уже успел подойти, на миг потемнели. Он принуждённо кивнул Лермонтову и поцеловал у Эмилии руку...

Когда расходились, Мартынов в темноте догнал Лермонтова у калитки и торопливо и злобно, по-старушечьи, стал ему выговаривать.

   — Ах, отстань! Я хочу спать, — в ответ на его длинную французскую тираду, махнув рукой, сказал Лермонтов и, отстранив его, пошёл.

   — А я не отстану! — догоняя, в бешенстве крикнул Мартынов. — Я тебя вызываю. Je vous provoque! — сам не зная зачем, повторил он...

Пятнадцатого, на третий день после ссоры, Лермонтов поехал на место дуэли из Шотландки, немецкой колонии, расположенной как раз на половине пути из Железноводска в Пятигорск. В Шотландке Лермонтов обедал в ресторане известной фрау Рошке с Катенькой Быховец, Лёвушкой Пушкиным и с неразлучной парой — Зельмицем и «бедным Бенкендорфом».

Лермонтов за обедом, весело гримасничая, рассказывал Катеньке о битве с «гигантом мартышкой», которая ему предстояла, а Катенька, по настоянию Лёвушки и с разрешения Зельмица выпившая шампанского, будто непроизвольно вкладывала смуглую ручку в руку Лермонтова, звонко смеялась. На прощанье она подарила ему своё бандо[101].

Расставшись с Катенькой и остальной компанией, Лермонтов сел верхом и, чтобы не вызвать ничьих подозрений, бесцельно и лихо покрутился на коне перед верандой, беспечно помахал рукой и поехал встречать своего секунданта, Мишу Глебова...

Едучи рядом с Глебовым и по временам сдерживая застоявшегося Черкеса, который рвался перейти на рысь, Лермонтов сосредоточенно и внимательно слушал своего спутника и в то же время тихо и чутко прислушивался к тому, что делалось внутри его самого. Он теперь уже знал, что меньше чем через час будет убит, что это где-то и кем-то уже давно решено и что он сам тоже готов к этому. И он ясно ощущал таинственную отчуждённость, уже отделявшую его от Глебова, от бабушки, от Монго, от потемневшего, но всё ещё голубого вечернего неба, частью закрытого как будто надвигавшимся Машуком; даже от Черкеса, на котором он сидел и теплоту которого чувствовал сквозь крылья седла. Словно прозрачная, но крепкая стена стояла между Лермонтовым и всем, что его окружало.

Он отвечал Глебову гладко, пространно, впопад, но временами ему вдруг казалось, что делает это не он сам, а кто-то за него; сам же он целиком отдался внутреннему разговору о том, что его ожидает так скоро, и о том, что же будет с синим высоким небом, с тёмно-зелёной, сухо трепещущей листвой алычи, с ручьём, пересекающим каменистую дорогу, с бронзовыми бликами, тепло и таинственно мерцающими в потемневшей прозрачности ручья, когда его, Лермонтова, не станет.

Впрочем, в глубине души Лермонтов сознавал, что после его смерти всё должно остаться по-старому — вот так, как сейчас, только просто без него, и от этой мысли на один миг становилось так страшно, что он вздрагивал, как это бывало по ночам, когда он, засыпая, вдруг, помимо своей воли, вспоминал о смерти или о Варенькином замужестве.

   — Мы с Ксандром приказали подать шампанское к девяти, — сказал Глебов, натягивая один повод и заставляя свою донскую кобылицу идти не по обочине, а посередине дороги, рядом с лермонтовским Черкесом.

   — К девяти? Пожалуй, это в самый раз, — притворно участливо ответил Лермонтов, хотя твёрдо знал, что шампанское не пригодится.

   — Ну да. А вдруг кому-нибудь из вас придётся переодеться, — просто, без всякой значительности, пояснил Глебов, стараясь выдрать колючку из гривы своей лошади.

Лермонтов знал, что и переодеваться тоже никому не придётся, и всё-таки ответил раздельно и громко, с прежним прекрасно разыгранным интересом:

   — Да, конечно, вдруг и впрямь придётся!

Вёрстах в двух от Пятигорска, не доезжая места, где дорога круто, почти под прямым углом, сворачивает в горы, Глебов и Лермонтов встретили молодую казачку Алку, дочь старухи Корсачихи из Капитанской слободки. Алка шла по самой середине дороги, напрягая крепкие загорелые ноги и балансируя под тяжестью коромысла, на котором висели две круглые лыковые кошёлки, закрытые сверху белым полотном. На полотне проступали лиловые пятна — Алка несла к ужину вишни в гостиницу Найтаки.

   — Ау! Шалопут-киргиз! Почто сегодня не на булеваре? — звонко крикнула она, узнав Лермонтова и метнув любопытный взгляд на незнакомого ей Глебова.

Выведенный из задумчивости, Лермонтов чуть заметно вздрогнул и улыбнулся Алке.

   — А мы тебя встречать выехали, — в тон ей сказал он.

   — Ну, ну, сказывай! Люди-то видят, как ты к атамановым дочкам бегаешь!

   — Ишь ты... ящерица! — сказал Лермонтов и остановил Черкеса рядом с Алкой.





Алка освободилась от коромысла и, щурясь от солнца, взглянула на Лермонтова. Из-за этого прищура взгляд у Алки был дерзкий и обещающий, что-то дерзкое и обещающее было в её звонком голосе, в ленивых изгибах её красивого крупного тела. Любуясь Алкиным лицом, чутко ловя исходящие от неё тёплые, смутно тревожащие токи, Лермонтов почувствовал, как начала исчезать угнетавшая его отчуждённость, как от взгляда зеленоватых Алкиных глаз рухнула неумолимая стена и мир снова предстал перед ним в своей прежней теплоте и интимности. Ничуть не удивившись этому волшебству, совершившемуся одним только Алкиным появлением, Лермонтов успокоенно и радостно рассмеялся. Мысль о смерти, только что тягостно его наполнявшая, показалась ему нелепостью, пришедшей из далёкого полузабытого сна. Алкин смех, беспричинный и такой же радостный, как его собственный, подтвердил это.

   — Я хочу пить. Дай-ка вишен! — сказал Лермонтов.

   — Ага! Вот и я пригодилась!

Гибко склонившись над кошёлкой, Алка развязала её и набрала вишен в ярко начищенный жестяной ковшик. Черкес, вытянув крутую блестящую шею и раздув ноздри, шумно понюхал ягоды и с брезгливым фырканьем отвернулся, звякнув удилами.

   — Кыш, дурак беломордый! Не про тебя запасали! — притворно рассердилась Алка и, обернувшись к Лермонтову, спросила: — Ну, куда тебе? Подставляй!

Лермонтов снял свою белую армейскую фуражку и протянул её Алке таким простым и естественным движением, как будто всю жизнь ни во что другое и не набирал вишен. Алка наполнила фуражку ягодами, и на белой тулье почти тотчас же проступили темно-алые пятна. Лермонтов порылся в карманах и, не найдя денег, попросил Глебова расплатиться.

   — Что? Небось все денежки на атамановых дочек потратил? — по-прежнему весело, но с едва уловимой ревнивой ноткой в голосе спросила Алка.

Глебов дал ей золотой.

   — Алка, будь дома вечером. Я приду к тебе, — неожиданно для самого себя сказал Лермонтов.

За всё знакомство с Алкой он впервые сказал это серьёзно. И девушка почувствовала это. Обычная дерзость покинула её. Она стояла внезапно притихшая, присмиревшая, с опущенными глазами.

   — Michel, il faut nous déрeсher, — нетерпеливо сказал Глебов, взглянув на часы, — On va nous attendre lá!..[102]

Эта короткая фраза, сказанная на чужом языке и чужим, как показалось Лермонтову, голосом, сразу же разорвала невидимые тёплые связи, снова связавшие было Лермонтова со всем, что его окружало. И опять между ним и миром встала та прозрачная и непроходимая стена, по одну сторону которой был он, Лермонтов, а по другую — пронизанная вечерним солнцем зелень алычи, Глебов, Монго, бабушка, Алка.

Лермонтов медленно отвёл взгляд от потемневшего Алкиного лица и молча дал шпоры Черкесу. В последний момент он заметил, как Алка подбросила вверх блеснувшую в косых лучах монету. Уже на скаку, сквозь мерное цоканье перешедших на галоп лошадей, ветер донёс тоскливый крик Алки:

   — Ой, не придёшь, шалопут! Не выпало!

Лермонтов не обернулся. Он уже и сам знал, что не придёт. Короткая французская фраза, нетерпеливо брошенная Глебовым, вновь отдала его во власть прежнего — не столько покорного, сколько странно заворожённого — ожидания наступающей смерти. И теперь совсем твёрдо, гораздо твёрже, чем до встречи с Алкой, Лермонтов знал, что будет убит и что теперь ничьё появление не сможет не только отвратить это, но даже и на один миг вновь сблизить его с жизнью...

101

Бандо — головная повязка.

102

Мишель, надо спешить... Нас там ждут! (фр.).