Страница 14 из 69
— Да кто же из вас умнее? — устало возразил Лермонтов. — Уступи ему.
— Хай вин уступае! — упрямо ответил денщик. — Вы що думалы: вин глупый? Тю-тю! Це ж така хытра тварюка!
— Почему же он меня никогда не займает, как ты говоришь? — спросил Лермонтов, сняв перчатку и голой рукой водя по нежной и гладкой, как атлас, коже в паху у коня. Парадёру было щекотно и холодно, он мелко подрагивал кожей, но охотно терпел это от Лермонтова.
— О це ж и есть, що вин хитрый, як видьмак! — тоном обличения выкрикнул денщик. — Хочитэ знаты, що вин зараз думае?
Лермонтов усмехнулся:
— Ну-ну, скажи, это любопытно...
— Вин думае: «Колы я зроблю лыхо их благородию, воно прикаже мэнэ арапником видстегаты або вивса нэ даваты. Краще я зроблю якысь паскудство Сердюкови, бо вин хлопец малый и ни як нэ може мэни отомстить». Ось що вин думае, цей видьмак!
Лермонтов весело расхохотался:
— Браво! Ай да Сердюк! Ты, оказывается, проникаешь в чужие мысли не хуже Бальзака. А ты не можешь сказать, о чём сейчас думает генерал?
Сердюк был озадачен и почти испуган.
— Ось, бачьтэ! — опасливо покачав головой, сказал он. — Та хиба ж це можно? Хто же мае право знаты, що думае енерал? Це ж вам нэ кинь!..
Откуда-то издалека, со стороны полковой канцелярии, донёсся протяжный крик вестового. Через минуту он повторился уже ближе, его подхватили солдаты, окружавшие коновязи у ближних конюшен, и тотчас же несколько голосов, догоняя друг друга, понеслись вглубь огромного полкового двора: «Поручика Лермонтова к генералу!» В этот, начавшийся с диссонансов и вдруг ненужно стройно зазвучавший хор, вплеталось конское ржанье, вплетались певучие — каждый по-своему — полтавские, вятские, владимирские голоса, ударялись в каменные стены и отлетали изуродованным эхом — «у-у-э-э-у-у!». Разобрав своё имя, Лермонтов почувствовал, что у него, как тогда, в кабинете Корсакова, похолодели и взмокли руки: он и ждал вызова к генералу, и где-то в глубине души надеялся, что на этот раз пронесёт.
Встревоженно подошёл Бухаров. Лицо у него потемнело, редкие сизо-серебристые усы подрагивали. Не думая о том, смотрят на него или нет, он молча перекрестил Лермонтова, нагнулся и, обдав его запахом берёзовой настойки и уколов усами, поцеловал.
— Ну, с Богом, Миша, не робей! — сказал он. — В случае чего — мы все за тебя горой...
После этого поцелуя, после этих слов Бухарова Лермонтову почему-то уже неудобно было идти в конюшню, хотя ему очень хотелось увидеть напоследок своих. Чувствуя острое щекотание в носу, он растерянно постоял на месте, глядя вслед уходящему Бухарову, потом махнул рукой и, отослав удивлённого, ничего не понимающего Вертюкова домой, отправился прямо к полковому командиру.
У крыльца полковой канцелярии толклись ветеринары, ординарцы, другие какие-то бездельные и беззаботные солдаты и унтера с весёлыми голосами и ухарскими жестами. Двое низкорослых крепышей, вцепившись друг другу в ремни и далеко назад отставив по одной ноге, боролись. Остальные, сойдясь полукругом, подбадривали их, подавали шутливые советы, спорили, кто кого перелобанит.
Глядя на них с завистью, Лермонтов даже приостановился перед ступеньками, и никто не обратил на него внимания.
Как бы короток ни был путь от офицерской конюшни до дверей генеральского кабинета, каким бы сильным ни было смятение Лермонтова, подготовиться к встрече с генералом он всё-таки успел.
Когда Плаутин, внимательно что-то читавший, поднял взгляд от стола, Лермонтов, подобравшись и развернув плечи, стоял перед ним навытяжку, с тем неподвижным и бессмысленным, напоминающим маску выражением на лице, которое даётся одним только профессиональным военным и почти всегда действительно оказывается надёжной защитой от начальственного гнева.
Но никакой вспышки гнева не последовало. То ли генерал, видя эту маску на лице Лермонтова и зная по себе, как трудно пронять того, кто прибегнул к ней, решил приберечь силы для «судного дня», то ли по каким-то другим побуждениям, но разговаривал он тихо, с видом уставшего и незаслуженно обиженного человека.
— Я не собираюсь читать вам нотаций, — вяло растягивая слова, сказал он, когда Лермонтов сел, — но жаль, жаль во всех отношениях, что о вашей дуэли с французом я узнаю одним из последних — и от кого? От самого государя... В беседе с государем я попытался приуменьшить значение этой истории, но это мне не удалось, поскольку разговор застал меня врасплох. Да и противник у вас необычный, таких дуэлей в Петербурге, пожалуй, ещё не бывало...
Лермонтову показалось, что Плаутин в глубине души польщён тем, что его офицеры дерутся не с кем-нибудь.
А с членами дипломатического корпуса, во всяком случае, обиженным он несколько мгновений не казался. По части дуэлей генерал и сам был не промах. Говорили, что в молодости он выходил к барьеру чуть не десять раз, а во время польской кампании ухитрился вызвать неприятельского полковника и ездил на место поединка под белым флагом, в сопровождении горниста, который был у него за секунданта.
Сейчас, впрочем, это не имело значения...
— Я не сомневаюсь в том, что мотивы дуэли были достаточно веские, и потому ни о чём вас не расспрашиваю, — с непонятной Лермонтову деликатностью снова заговорил генерал. — Но по закону я обязан отобрать у вас рапорт об этом происшествии. Не изволите ли теперь же его и составить? Только помните, что он, возможно, будет фигюрировать на суде — я, кажется, не сказал ещё, что вам придётся предстать перед судом...
Генерал отвернулся и, не глядя на Лермонтова, придвинул ему несколько листов белой бумаги. Лермонтов, ещё не вполне доверяя себе, улавливал, как трудно выговаривались у Плаутина слова о суде. Разглядывая его склонённую, по-молодому темноволосую голову, Лермонтов подумал, что, наверное, он и в самом деле не так уж прост, этот генерал Плаутин, присланный государем «подтянуть» царскосельских гусар. Конечно, то, что знал о нём Лермонтов лично, а не понаслышке, аттестовало его как заскорузлого службиста и солдафона. Монго, например, объяснял свой уход в отставку придирками и самодурством Плаутина. (Особенно живописно он объяснял это дамам. «Меня заставили уйти из военной службы три Николая, — кокетничая и красуясь, говорил Монго, — Николай Романов — мой царь, Николай Плаутин — мой командир и Николай Кириченко — мой денщик. Романов постоянно унижал меня тем, что относился ко мне так же, как я отношусь к своему лакею; Плаутин посягал на моё время и не считался с моими желаниями; Кириченко приводил меня в отчаяние своей изнеженностью и любовью к тонким винам»).
У всех на памяти был и другой, уже более поздний случай, когда из-за грубости Плаутина чуть не покинул полк кроткий Петя Годеин.
И вот теперь вдруг — такая изысканная, можно сказать, версальская вежливость: «Не сомневаюсь, что мотивы веские, и ни о чём не расспрашиваю...», да ещё этот почти прямой совет насчёт осторожности в рапорте. И всё это — с кем? С ним, с Лермонтовым, самым беспокойным человеком в полку...
Взяв бумагу, Лермонтов поблагодарил генерала и, привстав на стуле, огляделся, где бы устроиться писать.
— Можно туда, ваше превосходительство? — кивнув в сторону шахматного столика, стоявшего у окна, спросил он.
Плаутин, оторвавшись от чтения, тоже кивнул, и Лермонтов, стараясь не греметь шпорами, перешёл к окну.
У крыльца, на блестящей, повлажневшей от солнца дорожке, всё ещё тешились молодецкой забавой беззаботные нестроевики. «Правильно, ребята, — опять позавидовав им, прошептал Лермонтов, — какое вам дело до того, что происходит в поэтической душе поручика четвёртого эскадрона Михайлы Лермонтова...» И украдкой оглянулся на Плаутина — не услышал ли он его шёпота.
Рапорт получился короткий, на страничку, хотя Лермонтов упомянул обо всех основных событиях и того вечера, когда он поссорился с Барантом, и о перипетиях самого поединка. Имени д’Англеса Лермонтов не назвал, написав, будто не упомнил, о знакомстве с ним во французском посольстве тоже умолчал; ни слова и об участии Монго, хотя мало было надежд, что суд не потребует выдать имя второго секунданта.