Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 133

— Ты снова просил милостыню, — кричит она и, подымаясь с пола, грозит протянутой рукой ребенку, который пятится к своей постельке.

— А что я говорила тебе? Разве я не говорила тебе, что попрошайничать стыдно, грех? Я розгой за это тебя отлуплю!

Когда Хаита раскричится, глаза у нее расширяются, а голова и руки так трясутся, что, как ни часты подобные сцены, Хаимек каждый раз так пугается, что весь с головой прячется под перинку. Только маленькие ножки в красных ботиночках выглядывают из-под перинки, да иногда черные глазки шаловливо поглядывают на бабку. Хаита стоит перед парой красных ботинок и держит к ним длинную речь о стыде и грехе попрошайничества. А в конце она гневно восклицает:

— Сними ботинки, разве я их для тебя принесла?

— Бобе! — раздается из-под перины жалобный голосок.

— Сними сейчас же ботинки, ну!

— Бобе, позволь мне в них хоть одну ночь проспать!

Голосок на этот раз становится таким умоляющим, что Хаита, махнув рукой, отходит к своей постели.

Потом снова возвращается и, увидев голову ребенка с растрепанными каштановыми кудрями, выглядывающую из-под перинки, улыбается и шепчет:

— Фишеле! (Рыбка!)

Наутро, когда Хаимек открывает глаза, за окном на узком дворике уже рассвет, настает день. Голубоватый блеск утра наполняет избушку. На туманном фоне комнаты выделяется сгорбленная фигура Хаиты в синей кофте без рукавов, с обращенным к окну лицом. Она горячо молится. Быстро и часто отбивая поклоны, она вполголоса шепчет:

— Благодарю тебя, боже, за то, что не оставляешь ты угнетенных! Благодарю тебя, боже, за то, что даешь силы уставшим! Благодарю тебя, боже, что ты гонишь сон от очей моих и прогоняешь дрему от моих век!

Хаимек вылезает из-под перинки, в серой рубашечке и красных башмачках, становится рядом с бабкой и начинает, как и она, кланяться и шептать:

— Благодарю тебя, боже, за то, что не сотворил ты меня ни невольником, ни язычником! Благодарю тебя, боже, что сотворил меня мужчиной!

А затем он произносит утреннюю молитву. Этой молитве из жалости к нему, бедному заброшенному ребенку, научил его мудрый Шимшель, отец маленького Менделя, его близкого приятеля.

Старая бабка ничему научить его не могла, потому что весь день не бывала дома, да кроме того и сама мало что знала.





Однако продолжим наш рассказ о том, как Хаимек остановился у витрины разглядывать портрет великана. Налюбовавшись им вдоволь, мальчик направил свои шаги к городской площади. Огороженная низким забором и обсаженная чахлыми деревьями, она носила громкое название бульвара. Хаимек шел со своим приятелем, маленьким Менделем, который был моложе его на год. По дороге они останавливались у витрин магазинов, то засматриваясь на блестящие золотые изделия ювелирных мастерских, то улыбаясь от удовольствия при виде булок и баранок, выставленных в окнах булочной. Маленький Мендель протянул было к ним руку, но Хаимек, старший на год, стал поучать его, что булок и баранок брать нельзя, что даже если бы они и попали им в руки, то их есть все равно нельзя, потому что они «трефные», то есть «нечистые». У Менделя не было еще ясного понятия о том, что значит «трефные». Хаимек слышал об этом, но объяснить приятелю не мог. Сказал только, что спросит об этом Еноха при встрече. Енох, девятилетний брат Менделя, учится с пятилетнего возраста и считается ученым и набожным.

Разговаривая таким образом, дети вышли на бульвар и увидели там сидящего на скамейке подростка в длинном сером сюртучке и в шапке, надвинутой на лоб. Это был Енох, сын ученого Шимшеля, брат Менделя. Возле него собралась группа подростков, которые обращались к нему, как к старшему. Очевидно, маленький Енох, прослывший ученым и набожным, занимал такое же место среди своих сверстников, как его отец, ученый Шимшель, среди взрослых. В возрасте Еноха такое положение было великолепным и сулило ему блестящее будущее. Но красивое лицо молодого мудреца было бледным и худым, а его огромные черные глаза глубоко запали и смотрели на свет божий с каким-то особым выражением страдания и пониманием своей значительности. У него был такой вид, точно его ученость высосала всю его кровь и точно его набожность, так рано в нем проявившаяся, заполонила его хрупкое существо и овеяла его невыразимым страданием. Хаимек стал перед Енохом, оперся обеими локтями о его колени и, подняв к лицу старшего товарища свое живое круглое личико, окаймленное каштановыми кудрями, спросил:

— Енох, расскажи-ка ты нам, мне и Менделю, что такое «трефное» и «кошерное»? Почему нам нельзя есть тех булок, которых так много за окном в пекарне?

Лицо Еноха прояснилось при этом вопросе, и он начал было отвечать двум стоящим перед ним мальчикам, как вдруг другие мальчики, окружавшие Еноха, в один голос закричали, что давно уже об этом знают и слушать про это не хотят, а просят, чтобы Енох рассказал им лучше какую-нибудь интересную историю. Енох знал много интересных историй, рассказов. Он учился в хедере, прошел Пятикнижие и изучал уже Талмуд с комментариями Раше. И сейчас, ответив в кратких словах на вопрос Хаимка о «трефном» и «кошерном», он, жестикулируя, начал рассказывать о выходе Израиля из неволи и о египетских казнях. То был один из самых страшных рассказов Еноха. Казни за казнями выступали длинной чередою, и одна страшнее другой. Рассказ о тьме, которая покрыла Египет, дети слушали в глубоком молчании. Меньшее впечатление произвел рассказ о нашествии саранчи на Египет, но история о жезле Моисея, превратившемся в змею, взволновала всех необычайно.

Что бы это было, если б каждый из них мог превращать любые предметы во что ему захочется! Маленький Мендель превратил бы камушек, лежащий у его ног, в красивую пушистую шаль, а Хаимек хотел бы, чтобы сухая веточка, которую он держал в руках, превратилась в такую же красивую розу, как та, что была на старой шляпе, найденной однажды в бабушкиной корзине.

Толпу маленьких слушателей очень занимают рассказы Еноха, но иногда они прерываются всякими случайностями.

Так, например, Мордке, желая быть ближе к рассказчику, так сильно толкнул Менделя, что тот упал, а Хаимек, возмущенный несправедливостью, горя глазами и стиснув кулаки, ударил раза два Мордка в спину, затем наклонился к Менделю, поднял его, поцеловал его запачканный песком лоб, погладил залитую слезами щечку и, крепко обняв его, привлек к себе. Мендель перестал плакать, но среди присутствующих поднялся сильный шум, вызванный этой потасовкой.

Енох, не обращая ни малейшего внимания на то, что его не слушают, продолжал свой рассказ. Его невозмутимость оказалась небезрезультатной, ибо когда рассказ достиг своего кульминационного пункта — одновременной гибели всех первородных детей египтян, — внимание слушателей снова было приковано к рассказчику.

Одновременная гибель первородных произвела сильнейшее впечатление на окружающих.

Слушали с раскрытыми ртами, с выражением глубокой скорби во взглядах. Дети еще не понимали различия между национальностями, не знали о том, что одна народность может ненавидеть другую и радоваться ее несчастью. Ум их не достиг еще такой степени «развития», чтобы понимать, что такое ненависть и месть. Они жалели о египетских первородных детях так же, как если бы дети были израильтянами. Но Енох достиг уже этой степени мудрости и к египетским первородным не чувствовал особой жалости.

С горящими глазами, сильно жестикулируя, продолжал он рассказывать о жалобах и стонах, которые раздавались в Египте, как вдруг…

— Смотри! Смотри! — закричали вдруг все слушатели, а Хаимек даже задрожал от радости. На бульваре появилась женщина в белом, легком, как облако, платье и с темными шелковистыми косами, уложенными на голове. В руках у нее был букет прекрасных цветов.

Это была красивая стройная дама. Рядом с ней, с обеих сторон, шли такие же красивые и стройные мужчины.

Енох продолжал сидеть один на скамейке и, не обращая внимания на то, что все его слушатели разошлись, продолжал свой рассказ все с большим и большим жаром. Но его слушали только два дерева, меланхолично покачивая свои ветви.