Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 77

— Я тебе припомню еще трутней... — Здесь тоже не было полной ясности, прозвучали эти слова для всех, произнесены они были вслух или это только почудилось ему.

— Я думаю, все, товарищи, ясно. Кандидатура товарища Ровды не вызывает сомнений. Ставим на голосование вопрос об освобождении его от прежней должности.— Шахрай не смотрел больше на Матвея, словно того и не было. И Матвей почувствовал, что его действительно уже нет. Он отказывался верить своим ушам. Из-за каких-то трутней...

А Шахрай, так же не глядя на него, продолжал:

— Как видите, товарищ Ровда и не отказывается. От него, как от коммуниста, мы и не ждали другого. Болота он знает по своему Князьбору, бюро рекомендует вас, товарищ Ровда, начальником СМУ ме­лиорации.

— Я же не мелиоратор,— после всего происшедшего Матвей уже ничему не удивлялся. Но такого поворота он никак не ожидал.— Я против... В свое хозяйство я согласен даже скотником...

— Шутить будем после, товарищ Ровда, и в другом месте. А сей­час здесь, как видите, бюро, и бюро дает вам партийное поручение. Сколько лет вы уже в партии?

— Я ничего не смыслю в мелиорации, я не знаю...

— Не знаете, научим, не умеете, покажем, не хотите, заставим. Мы вас не на пасеку медовуху пить отправляем.

Вот так там все и свершилось.

Земля, Полесье лежали сейчас перед Матвеем и Шахраем в пер­возданном своем виде. Князьбор и князьборцы только ниткой дороги прошили землю, связали себя с внешним миром, но нитка эта была весьма непрочной, хотя ее и пытались упрочить в годы войны. Князь­бор тогда из всех средств передвижения признавал только телегу, но там, где проходили вол и лошадь, не могли пройти автомобиль и пуш­ка. Немцы руками князьборцев проложили гать не из лозы и ольхи, а на свой манер — из дуба, ясеня, сосны, уложенных поперек дороги. Дуб, ясень, сосна — и так двадцать километров беспрерывной ужаса­ющей тряски, ужасающей памяти прошлого, бросившегося под колеса их «газика». И сегодняшний светлый полдень на этой тряской дороге был полон укоризны. Солнце плясало на небе, будто пьяное, и само небо все время ломалось, опрокидывалось, с размаху падало в болото и вставало из него черным, в багровых искрах, беспрестанно сыпав­шихся из глаз Матвея и Шахрая. Шахрай был в панцире, в броне сво­ей враждебности болоту и дороге. Впервые за неделю совместных блужданий удалось заковать себя в такую же броню и Матвею. Он, вышедший сам из Князьбора, казалось, знал о нем все, вышибло из памяти вот только эту гать, может, потому, что никогда не доводи­лось ездить по ней на машине, все больше на своих двоих, а на своих двоих никогда не тряско.

— Когда же кончится эта стиральная доска, машину жалко,— не выдержал водитель.

— Немного осталось,— пообещал Матвей.— Сейчас вырвемся.— И накаркал. Оборвалась ниточка, которая вела их в Князьбор. «Газик» уперся в размытый паводком мостик.

— Приехали...— чертыхнулся Шахрай.

— Справа, кажется, объезд,— Матвей вместе с водителем, с тру­дом передвигая ноги, прошлись по этому объезду.

— По нему не на машине, а в лаптях хорошо,— заключил во­дитель.

— Включай раздатку, выбирайся сам, а мы пешком,— вышел из машины и Шахрай.

Сразу же за мостком, за объездом Матвей почувствовал, что уже начался Князьбор, хотя его еще и не видно и не слышно было. Не видно и загонов, полей, мелькнуло лишь прясло между черных ольх, серых дубов, просвеченных солнцем ясеней, мельнуло, как знамение, и тут же затерялось, чтобы на следующем их шаге выбежать к самой до­роге: здравствуй, блудный сын, это твоя батьковщина, вот ее начало. Князьбор этим пряслом пометил, обозначил свои владения, свои гра­ницы. И это ничего, что серые и черные, исхлестанные ветром и дож­дями жерди обветшали, были ломаны-переломаны где скотиной, где зверем, а где и человеком, поленившимся нагнуться. Ничего. Самое главное — жердь протянута и столбики вбиты, лозой меж собою скручены. Владетельный герб Князьбора невидимо присутствовал на них, приложена была к ним мужицкая рука, и она предостерегала: здесь мы жили, живем и будем жить вечно. И еще одним знаком этой жизни земля была отмечена — застолблена могилками, опутана стежками, закружена тропами и тропками, едва заметными, проторен­ными недавно и глубокими, давними, вышаганными до белого песка. И эти стежки и тропки громче слов кричали Матвею: Князьбор, Князь­бор, Князьбор.

Матвей с Шахраем поравнялись с полем. Аркадь Барздыка, Мат­вей узнал его сразу, на воликах окучивал картошку.

— Здравствуйте, бог в помощь вам,— бойко поприветствовал Барздыку Шахрай. Матвей тоже хотел поздороваться, но перехватило горло.

— Здорово, начальники,— угрюмо и нехотя отозвался Барздыка, глянув мельком только на Шахрая. Матвей и растерялся, и обиделся, словно специально ехал, чтобы встретиться с Барздыкой. Но эта оби­да и растерянность жили в нем миг. Подкатил и, свернув на обочи­ну, остановился «газик», и Матвей понял, что он отвык от Князьбора. Не Барздыка забыл его, он забыл Барздыку, своего односельчанина. Для князьборца, а особенно для Барздык, любой горожанин, любой человек, вот так вольно вышагивающий в это время по дороге,— на­чальник, а уж если при портфеле или машине—большой начальник. Ну и о чем ему говорить с этим начальником? Чего зря язык трудить. Вот оно какое, поле, и до заката надо управиться. Стоят, смотрят в землю волы, жуют жвачку, ждут команды. Дадут им команду, выгнут они хребтины и тощие, в зимнем еще навозе зады, натужатся и побре­дут. Барздыка, Матвей понимает это, намеренно не смотрит на него и на Шахрая не смотрит. Взгляд его уперт в зеленые шатры молчали­вого дубняка. На ветви дубов уже сиренево и сине приспустился ве­чер, сумрак ползет с веток, макушек деревьев на ствол, кору и скоро сползет на землю, упадет в траву, поднимется из нее вечером. А вече­ром у Барздыки новые заботы: пока вода не совсем ушла, пока вода путает следы, надо и дубок какой-никакой на дрова или столбики грохнуть и по этой паводковой воде на лодке к дому приплавить. А там, смотришь, уже и утро, ночь весенняя коротка. Утром снова за старое, за вчерашнее, недоделанное, и весь день колесом, колесом, колесом, успевай только крутиться, поворачиваться. Не только дети, не только дом и скотина ждут его рук, но и колхозу надо еще отдать колхозное.



— Как это называется, что вы делаете сейчас? — Шахраю хочет­ся поговорить с Барздыкой.

— Ай, начальник, ты что ж, не видишь?

— Вижу. Много земли у тебя?

Тут уже оцепенелость спадает с Барздыки. Разговор о земле бу­дит его и тревожит.

— А? Чего? — переспрашивает он, прикидываясь глухим.

— Много, спрашиваю, земли у тебя?

— А вот,— неопределенно разводит Аркадь Барздыка руками, то ли указывает на эту делянку, то ли охватывает все, что можно охва­тить глазом...

— И это всего? — не понимает Шахрай.

— Да нет, еще трошки есть.

— А сколько же трошки?

— Трошки...

— Ну сколько трошки — десять, сорок соток, гектар? Сколько в среднем у князьборского мужика земли?

— Трошки... десять, сорок соток, гектар в среднем.

— Не пойму,— крутит головой Шахрай,— так десять соток или гектар в среднем?

Барздыка с мольбой смотрит на Ровду, хоть и ничем не выдает, что знает его, просит глазами подсказать, как ответить, как вывер­нуться ему. Сумятица, буря в душе у Барздыки, ни на что не может он решиться.

— Ай, начальник, ну чаго ты да мяне причапився? В средним, в средним... Кольки у кого навозу того хватае, тольки и земли в сред­ним,— ловко увертывается, уходит от прямого ответа Барздыка. Но Шахраю неймется. Пока шли пешком с Матвеем, он позволил себе расслабиться, быть может, о чем-то и взгрустнуть. Но сейчас он опять в броне, перед ним что-то непонятное, как бы продолжение тех болот, через которые они шли и ехали неделю, то, с чем он должен бороться ради блага этого же несговорчивого, скрытного мужика.

А Барздыке такой разговор по душе. О навозе он может пого­ворить даже и с начальством, что начальство в навозе понимает.

— Навоза хватае. Вот кольки скотина дае да вы еще добавите, стольки и есть, весь наш.