Страница 15 из 27
Вернувшись в лагерь и рассказывая об этом эпизоде, я остро почувствовал, что фраза, сказанная Кторовым в прекрасном фильме «Праздник святого Иоргена», относится и ко мне. А сказал он тогда: в профессии жулика главное вовремя смыться! Это в равной степени касается и альпинистов – глаза видят еще по-старому, а силы, увы, уже другие. Такое рассогласование очень опасно. Я почувствовал это на себе и решил больше не повторять экспериментов.
В своей жизни я неукоснительно следовал этому «принципу жулика». Так, однажды я оставил факультет, затем заведование кафедрой, а еще через несколько лет, воспользовавшись новым положением о советниках, кажется, первым из членов Академии ушел в полную отставку. И сейчас, наедине с компьютером, я могу еще делать кое-что полезное и мне интересное, а не пытаться выполнять обязанности, требующие и большей энергии, и большего здоровья.
А в шестьдесят первом году начался новый и не менее привлекательный этап горной жизни, отказываться от которой я совсем не собирался. Я уже не помню, чья это была идея, но мы организовали шуточный клуб с шуточным названием «Пузогрей-любитель». Кажется, это название придумал ныне покойный профессор Вадим Борисович Устинов из Ленинграда. Принимались в него люди не моложе сорока лет, имеющие звание старшего инструктора альпинизма. У клуба был «фюрер». Им был единогласно избран заслуженный мастер спорта Василий Павлович Сасоров. Но, кроме того, мы решили иметь еще и президента, и им согласился стать… Игорь Евгеньевич Тамм.
Смысл этого «клуба» был более чем прост. Группа давно знакомых и симпатичных друг другу любителей гор собиралась где-нибудь на Кавказе. Приезжали на своих машинах, с семьями. Разбивали маленький палаточный лагерь и жили несколько недель в свое удовольствие. Мы выбирали место около какого-нибудь альпинистского лагеря, и он нам обычно немного помогал, поскольку в альпинизме мы были люди известные, а кругом были друзья.
Наш «фюрер» следил, чтобы у членов клуба не отрастали животы, и раз в три-четыре дня мы отправлялись в поход, требующий основательной нагрузки. Так что мы были в отличной форме. Для остального времени придумывались не менее приятные занятия. Особенно запомнились вечера, которые мы проводили у костра. Люди были интересные, и разговоры были интересные. Пили мы чай, и не потому, что у нас был сухой закон, – просто было не до спиртного. На наши костры из лагеря приходили обычно инструкторы старшего поколения, приезжали знакомые из Москвы, Ленинграда, Свердловска…
Вот там раскрывалась еще одна замечательная особенность Игоря Евгеньевича. Он был удивительным рассказчиком. А поскольку он был знаком со всеми великими физиками мира и помнил множество интереснейших деталей, его вечерние рассказы за чаем у костра и комментарии к ним превращались в явления культурной жизни. Для меня это была перекличка времен: как эти разговоры за чаем по духу своему напоминали мне те субботние вечера на Сходне году в двадцать пятом… Тот же круг людей, то же умение друг друга слушать и желание (скорее – необходимость) просто общаться.
Как-то к нам приехали два ленинградских физика, Никита Алексеевич Толстой и Алексей (кажется) Михайлович Бонч-Бруевич. Зная, что они оба принадлежат к старинным дворянским родам, я предложил дискуссию на тему: чей род старше. Как потом сказал Вадим Устинов, «мои ленинградцы не подвели – они хорошо знали свою генеалогию». Действительно, они показали знание не только собственных генеалогических деревьев. Оба остроумные и веселые, они превратили этот вечер в замечательное шоу и убедили нас в том, что Бончи, безусловно, старше Рюрика и всех его предков! А Толстые явно жили во времена Цицерона.
А через несколько дней, взяв на борт своего «Москвича» еще дополнительную ношу – солидного Никиту Толстого, я поехал в Крым. Но, видимо, для моей антилопы гну лишние полтора центнера графа Толстого оказались избыточными. Автомобиль все время отказывался нас везти – он явно протестовал. И я с удивлением (и злорадством) обнаружил, что познания и возможности математика и физика-экспериментатора, когда это касается автомобиля, мало чем отличаются друг от друга. Мы оба высказали гипотезу о том, что мой «Москвич» просто не хочет везти двух Никит! И она нас примирила. А тут еще моя младшая дочурка все время ныла: «Хочу плавать на матрасе». Никита Толстой трогательно убеждал ее потерпеть и обещал, что однажды она обязательно будет в Коктебеле плавать на матрасе. Что и в самом деле случилось! К нашему удивлению.
Глава III. Изгой
Семья Моисеевых
Я уже рассказал немного о моем детстве, о нескольких счастливых детских годах, которые прошли в тогда еще благополучной семье до начала катастрофы, в которую ее ввергли события конца двадцатых годов. До полного и беспредельного ее разрушения. Детские годы времен нэпа определили многое в моей жизни. Они дали мне представление о человеческом начале, о добре, которое объединяет людей, они помогли устоять в минуты трудные и опасные, которых было немало на моем пути. Но семья – это далеко не всё. Как говорят, «правда, но не вся правда». Было еще общество, недоброжелательное и жестокое. Уже в те счастливые времена я узнал, что существует нечто очень злое и тревожное. Оно приходит откуда-то извне, от общества. Его недоброжелательность вошла в мою жизнь, и на протяжении многих лет преодоление ощущения изгойства было одним из определяющих мотивов моего поведения. Об этом я обязан рассказать.
Ощущение, что я стою как бы вне общества, возникло еще в школе. Оно было одним из самых острых и болезненных ощущений моего детства и юности. Это чувство начало притупляться вместе с успехами в спорте. Но и там, в моей спортивной компании, была какая-то дистанцированность от остальных ее членов – я был в ней единственный некомсомолец, как бы принадлежал другому миру. Были, конечно, люди вроде Андрея Несмеянова или Юры Гермейера, искренняя дружба которых смягчала это чувство. Но все же… Я никому о нем не рассказывал, никто о нем не догадывался. Разве что Андрей. Мне иногда казалось, что оно и ему присуще, хотя он все же был комсомольцем. Я искренне стремился стать как все – дважды подавал заявление в комсомол, и дважды мне в этом отказывали, публично и с издевкой! Как бы подчеркивалась моя ущербность, неполноценность, исправить которую я не могу. Мне давали понять, что общество меня только терпит, что я ни на что не имею права претендовать.
Свою общественную полноценность я впервые начал ощущать только во время войны. Возможность воспринимать себя полноценным гражданином, нужным обществу, была для меня необходима, без этого жизнь просто лишалась смысла. Я стремился все время поддерживать в себе это ощущение полноценности. Мне очень помогал спорт – там не спрашивали, где твой отец и кто он. Подобное стремление было, вероятнее всего, главной причиной моих отказов от лестных предложений, которые я получал после окончания Академии имени Жуковского. Фронт и только фронт! На фронте я вступил в партию, причем в очень острой ситуации, когда кое-кто из партийцев собирались закапывать свои партийные билеты. И не «верность делу Ленина – Сталина», а стремление преодолеть изгойство руководили моими действиями: я – русский, и на фронте я хотел быть с теми, кто воюет на переднем крае. И еще одно – там так же, как и в спорте, никому не приходило в голову спрашивать, к какому сословию принадлежал мой отец и есть ли в моей семье репрессированные.
Я уже начал излечиваться от своего недуга, но после внезапного ареста моей мачехи все снова вернулось на круги своя. Только в пятьдесят пятом году, получив первую форму допуска к секретной работе, я смог работать там, где мне было интересно и без всяких оглядок на разную сволочь. Вот тогда я, кажется, начал по-настоящему обретать некую социальную уверенность. Но и позднее никому, даже самым близким друзьям, я не говорил, что моя мать была приемной дочерью Николая Карловича фон Мекка, расстрелянного зимой двадцать девятого года, и что мой отец погиб в Бутырской тюрьме накануне тридцать первого года, поскольку он был сослуживцем члена промпартии профессора Осадчего.