Страница 7 из 126
Они полюбили друг друга.
Теперь вижу его отчетливо: красавец, с галстуком! Он отплыл от Аленки метров на пять. Потом на десять. Он зовет ее, зовет с собой, на волю, в воздух, приглашает к взлету в небо. Он соблюдает веками установленный этикет — не подниматься в брачный облет раньше самки. Аленка рвется на бечеве, она бьет крыльями, стремясь к супругу, но что можно сделать!.. Он уже перестал ее звать и смотрит удивленно, озираясь по сторонам, почуяв что-то неладное…
Все вокруг уже видно даже и через кугу: можно стрелять. Но надо ли?.. И я опускаю ружье… Редкий охотник убьет селезня, покрывшего его утку, да еще с первой зари, с первого крику. Разве можно убить счастливого!
И тогда от моего легкого стука ладонью о борт челнока красавец срывается с воды и без облета, без прощального круга, уходит ввысь. Аленка кричит отчаянно, безнадежно, в великом горе и одиночестве.
На несколько минут она наконец замолкает. Потом кричит уже редко и основательно, прислушиваясь и склоняя головку набок. Крикнет раза три-четыре — и слушает. Крикнет — и слушает.
И снова свист крыльев. Снова крик нового селезня. Аленка дает «осадку» страстно, музыкально и почти беспрерывно. В переводе на человеческий язык это означает: «Ах-ах-ах-ах! Какой вы прелестный и молодой! Ах-ах-ах! Не проходите мимо! Ах-ах-ах! Как отлично вы одеты и какой исключительный галстук! Ах-ах-ах!» Разве не все равно ей — какой это селезень! Вот стерва, прости боже… Он отвечает ей жавкающим сиплым голосом: «Что ж-ж-ж, по-ж-жалуй, мож-жно».
Но этот оказался «битый». Он дал один круг, второй. Вот уже зашел и на третий, а на посадку, видно, и не собирается. Я встал в куге во весь рост, приложился и выстрелил. Селезень, как ошпаренный кипятком, упал метрах в тридцати от меня. Эхо взбудоражило утро. Дрожь внутри прошла.
Точный выстрел — и я счастливый. Охотника делает счастливым первый удачный выстрел. Удивительное существо — человек!
Слышу справа — Захар Макарыч ахнул!.. Прямо от меня — вдалеке ударил Алеша… Потом еще раз — моя удача. За полчаса зари каждый выстрелил несколько раз.
Заря кончилась. Солнце вышло из-за горизонта, брызнуло золотом по верхушкам леса. Золотым ковром оно пересекло озеро и заиграло на воде блестками. Становилось все теплее и уютнее.
Четыре селезня уже лежат у меня рядышком. Аленка, довольная, как оказалось, всем происшедшим, встряхивалась, сидя на лавочке, и обирала перышки. Селезни ее уже не интересовали: заря кончилась.
Было тихо и золотисто. И такой покой был вокруг и рядом со мной, что не хотелось двигаться. Так я и стоял посредине озера еще добрых полчаса, ни о чем не думая.
Слава тебе, грядущий весенний день!
Через двое суток на обратном пути, переправляясь через Дон, я узнал печальную весть.
Во время той бури баржу стукнуло о берег. Степан бросился на край палубы с бревном, чтобы подложить под автомобиль-молоковоз и тем спасти его — а иначе, по мокрому, он сполз бы юзом в воду. В этот момент баржу ударило еще раз. Автомобиль вместе с бревном скользнул, ударил храбреца бортом в голову…
Степана не нашли…
Рассказал мне об этом Кирюха.
— Пока не нашли, — закончил он с тоской и тяжко вздохнул.
Потом он сел, подвернул под себя одну ногу и грустно, задумчиво смотрел в воду.
Дон был спокоен, тих, невозмутим. Чайки плавно скользили над водой. Сверху чибис спросил у нас: «Чьи вы?» — но на него никто не обратил внимания. Солнце грело.
На обрывистом берегу молоденькая женщина дико выкрикивала только одно слово:
— Степа-ан!!! Степа-ан!!!
Этот жуткий крик терзал сердце.
Мне трудно было дышать.
А весна разыгралась.
На солнцепеке невесть откуда появились красные пятна — это божьи коровки, смирные, доверчивые. Нежные сережки вербы крупными серебряными бусинами осыпали ветки. Щеточкой вылезла трава на лугу, и он заиграл неповторимой свежей, весенней зеленью. Вода начинает сбывать, с каждым днем все больше и больше, освобождая затопленную пойму. Все цвета чистые, точные, без мягких переходов одного к другому, но сами они удивительно мягки: серебряные сережки, красные божьи коровки, зеленая травка, голубое-голубое небо вверху, необъятное и величественное, и голубые-голубые подснежники внизу — капельки неба на земле! А утром и вечером — золотая вода, разукрашенная солнцем.
Прошло несколько дней, как я расстался с друзьями. Мы договорились: вновь ехать в Далекое на воскресенье. Алеша — на две зари, а мы с Захаром Макарычем — на четыре, то есть на два дня.
В субботу вечером мы уже сидели на берегу Далекого у костра, уже отохотившись вечернюю зорю. Алеша взял двух селезней, я — одного, Макарыч — нуль. Утки стали не так доверчивы, как в первые дни прилета (по выражению Захара Макарыча, «практикованные»).
— А и как им не быть практикованными, — подтвердил Алеша, подкладывая в огонь сучья. — На пять километров от Камышевца на каждой кочке охотник, а в каждом паршивеньком болотце кряковая утка. Это ведь сюда никто не заглядывает — большой воды, камышей боятся, — а та-ам, боже мой, что там творится! Так орут кряковые, так орут — кажется, с них шкуру снимают с пером и лапки прочь отдирают.
Захар Макарыч, соглашаясь с собеседником, спокойно поддерживает разговор:
— Он, селезень-то, за сто километров поймет такой ералаш у Камышевца. Летит пулей мимо них и — сюда, и — сюда… Так что не каждый подсядет теперь и к нашим.
Мы с Алешей не возражаем против того, что «селезень за сто километров поймет», — мы знаем склонность нашего друга к преувеличениям. Он, например, может сказать: «Я тебе говорил четыре с половиной миллиона раз!»
В тот вечер он сказал Алеше:
— Ты что: пять тыщ сучков хочешь сжечь? Хватит подкладывать — и так жарко.
Алеша посмеялся:
— Четыре тысячи двадцать пять с половиной… Еще полтысячи — и достаточно. — Он подложил все-таки еще пару крупных веток и спросил: — А чего же ты, Макарыч, на нуль сегодня сел? И не стрелял?
— Нет. Не стрелял.
— А чего?
— Нельзя было.
— Почему нельзя? — приставал Алеша.
— Как тебе сказать… Такая штука получилась… — Захар Макарыч замолчал, не договорив.
Я тоже пристал к нему.
Макарыч открыл нам секрет:
— Завтра свадьба будет. Сваты приходили.
— Э-э! Тогда понятно! — воскликнул Алеша.
Мне же ничего не было понятно: что за свадьба тут в камышах? Какие сваты? Почему нельзя было ему стрелять селезней? Все эти вопросы я высыпал перед Захаром Макарычем в одну кучу.
Они оба рассмеялись. Потом Алеша наконец-то ответил, протянув:
— Ца-апли-и. Это он про цапель.
Мне стало стыдно оттого, что не понимаю. Но я уже чувствовал, что мне предстоит сделать открытие. И, как всегда в таких случаях, заволновался.
А Захар Макарыч подсел ко мне и ворковал:
— Если вечером рядом с ними стрелять, то свадьбу не увидим — улетят в другое место… за пять тыщ километров… Поедем на утреннюю вместе? Чудно будет — дым из макушки! Из десяти тыщ охотников один только, может, и видал такое.
Алеша подправил:
— Из тысячи один — это точно. А я видал. Захар Макарыч показывал. Покажет и тебе, Тихон Иванович. Ты езжай с ним, езжай — не пожалеешь.
Хотя ночь была по-весеннему холодна, но ночевали мы на открытом воздухе, постелив остатки прошлогоднего сена на то место, где был костер, и предварительно очистив всю площадку веником из прутьев. Уснули быстро.
…Алеша толкнул меня в бок:
— Пора вставать. Скоро заря.
На двух челноках мы отправились с Захаром Макарычем на протоку. Это подобие узкой канавы в камышах, ведущей на край луга. Ехать надо было не меньше трех километров — мы спешили, отталкиваясь веслами, стоя во весь рост. Хотя челноки двигались довольно быстро, к месту мы прибыли, когда уже заря занялась, но все-таки еще не рассветало. Я следовал по пятам за челноком Захара Макарыча. Он с ходу воткнул челнок под ветви ветлы, боком склонившейся над сухими камышами. Я сделал то же самое, и мы оказались рядом, борт к борту. Мой спутник приложил ладонь к губам: дескать, надо тихо! За все время пути он не произнес ни единого слова. Мне казалось, что он наслаждался тишиной. Но тут надо было молчать, вероятно, по необходимости. К тому же мы попали в самое что ни на есть начало зари. Я указал на корзину с кряковыми, что означало вопрос: «Будем пускать или нет?»