Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 126



— Зато тихая, — с надеждой сказал я.

Все согласились иметь тихую зарю и с этим настроением вернулись в землянку, захватив из челноков кряковых. Они энергично загалдели между собой, но вскоре, договорившись, умолкли, успокоились.

Мы постелили на полу сена, заготовленного хозяйственным Макарычем, развесили над печуркой на жерди одежду и улеглись, погасив фонарик. Я — в середине, слева — Алеша, справа, прямо у жерла печурки, — Захар Макарыч. Он сам пожелал лечь поближе к теплу, предварительно подбросил еще дров на ночь и растянулся в полном блаженстве.

— Вот она, настоящая жизнь-то, где! И чего тебе еще, Захар, надо? Ничего не надо, — спрашивал и отвечал сам себе Захар Макарыч.

— А хорошую зорю? — спросил я.

— И еще хорошую зорю завтра. А больше ничегошеньки.

— А две пары селезней? — докучал я.

— Ага. И еще две пары селезней… Тьфу, пропасть! Никак человеку не угодишь, — спохватился вдруг Захар Макарыч. — Все ему мало, человеку. Уж вот, кажись, все-все хорошо и все есть, а, поди ж ты, опять не хватает чего-нибудь… Может ли человек быть счастливым? — спросил он.

— Сам же сказал: «Опять не хватает чего-нибудь»… Человеку все мало, — ответил Алеша. — Только умом все довольны и всем хватает до отказа. Только умом все довольны… Ни один идиот не жалуется на нехватку ума. А всего прочего всегда мало.

Захар Макарыч приподнялся на локоть, и его мягкий голос зазвучал совсем близко от меня:

— Что я скажу, Тихон Иваныч, про эту самую жар-птицу, счастье. Мы, брат, сами не знаем, когда счастливы, не замечаем… А когда несчастны, то понимаем все…

— Пожалуй, загибаешь, — проговорил Алеша.

— Подожди. Слушай. Я двадцать шесть лет проработал на комбайне. Сколько труда, неприятностей, пыли, грязи! Сколько я, прости бог, матерков навешал на хедер сушить… И-их! Вспомнишь, аж совестно… и муть на душе. А как пошел на пенсию… как стал сдавать комбайн, тут и… — Голос его чуть-чуть задрожал. Он снова лег. — Что ж ты думаешь: вспомнил и утречко в поле, и хлеба… много хлебов. Я их убрал — счету нету… Сдал комбайн — сердце заболело. И думаю: да неужто же так я больше и не буду на комбайне-то? — Он откашлялся. — И показался я себе тогда несчастным человеком… А раньше не замечал, что хорошо-то.

Он замолчал. В землянке стало тихо. Алеша заснул крепким богатырским сном, откинув на меня руку. Захар Макарыч некоторое время ворочался с боку на бок, потом тоже уснул. А мне что-то не спалось.

И припомнился июль 1956 года.

Директор и механик стоят на штурвальном мостике комбайна Захара Макарыча Пушкаря. Он вывел его на первый круг. Объехал раз… другой. Всю зиму и весну он готовил комбайн, как на парад: не было той гайки, чтобы он не подержал в руках. Это был прощальный ремонт. Захар Макарыч был молчалив: никому ни слова. Рядом с ним стоял Сережка, молодой парень лет двадцати трех, новый комбайнер. Ему-то и должен был сдать комбайн Захар Макарыч, уходя на пенсию.

Вот уже проехали и третий круг. Директор сказал:

— Ну что ж, Захар Макарыч… наверно… надо. Пора.

— Пора, — глухо произнес старый комбайнер.

Они сошли на стерню. Это значило, что сейчас комбайн будет передан другому.

Захар Макарыч обходил вокруг машины — такой знакомой, послушной и безотказной, гладил ладонью железо и деревянные планки хедера. Взобрался на мостик, глянул на поле и, опустив голову, махнул безнадежно рукой. Потом сошел вниз. Губы у него задрожали, суровое и грубо выточенное лицо в тот миг было — ей-богу — нежным. Он подал руку Сереже и сказал:

— Бери… Сережа… Работай лучше меня… И это…



Захар Макарыч не мог договорить. Отвернувшись от нас, он прижался лбом к стенке под выгрузным шнеком.

В то лето он выходил к комбайну каждое утро, как и много лет подряд. Иной день он заменял Сережу.

Засыпая, я очень желал счастья Захару Макарычу Пушкарю, знаменитому когда-то в районе комбайнеру.

Кто-то стукнул дверцей. Я лежал с закрытыми глазами, уже проснувшись. Не хотелось даже шевелиться — так овладел мной покой. Дверца скрипнула еще раз, и Захар Макарыч рявкнул:

— Подъе-ем!

Заря приближалась! Сборы были короткими. Мы вышли в затон на веслах. Там разъехались в разные стороны. Алеша — на Квочку, я — в Голову, Захар Макарыч — на Голубую. Это все названия плесов и озер, окруженных камышами.

Теперь я совсем один: вода, камыши и я.

Ветер не шелохнет… Тишина. Ее не хочется нарушать даже всплесками весла. Бесшумно опускаешь весло в воду и так же тихо гребешь. Слышно лишь, как стекают капли, когда весло на минуту оказывается над водой. Старые, прошлогодние камыши темнеют стеной, а лес на фоне предутреннего неба совсем черный.

Зоревой, полусонный и бледный, как кусок матового стекла, месяц уперся рогом в край земли, кажется, задумался: ложиться на отдых или подождать еще маленько, пока погаснет последняя звезда.

В полутьме я виляю на челноке по протоке, ведущей в Голову. От тишины шумит в ушах.

По тому, как от нечаянного удара веслом начали брызгаться на меня камыши, замечаю: ложится роса — предвестник ясного утра.

Еще несколько минут — и я на озере, в Голове.

Потом утро серой пеленой повисло над водой с легким, чуть-чуть заметным туманом-дымкой. В этот час камыши на краю озера кажутся далеко от тебя, но на самом деле они всего в двадцати — тридцати метрах. Это еще не утро — это конец ночи, такой бурной в начале и такой смирной и тихой в конце. Вчера, сразу же с вечера, она сердилась, бурлила, неистовствовала, а теперь вот до того покорна и спокойна, что нежная светло-алая полоска на востоке без труда отсекла горизонт от ночи, затолкала за лес бледный серп месяца, так долго раздумывающий и нерешительный, и уже занимает небо все выше и выше, все шире и шире. Заря именно занимает небо. Как все-таки точно русский человек выбрал слова: «Заря занимается».

Получилось, что я не заметил, как встал со скамейки и снял треушник. Да так и стоял, боясь стронуться и спугнуть тишину.

И вдруг… Я вздрогнул! Тихо каркнула цапля. Этот звук настолько неожиданно ворвался в тишину, что, казалось, он рассек пополам озеро. В раздумье я и прозевал начало охотничьей зари. О чем жалеть!

И вот, уже торопясь, въехал в заводь озера. Неподалеку от берега островком торчала прошлогодняя куга. Она густа и лежит в одну сторону, как расчесанная гребнем. Осенью она была высока — около двух метров, — а теперь лежит пластом. Лучшего места для засидка не найти, и никакого шалаша не надо строить. Мы его сделаем в два счета!

Вы переходите в нос челнока, подъезжаете к островку наполовину затопленной куги, кладете весло в лодку. Затем, поднимая перед собой шалашиком кугу, постепенно въезжаете в нее, пригнувшись. Когда лодка войдет вся в этот шалашик, подвязываете изнутри с каждой стороны по одной хворостине, заготовленной тут же у куста, что рядом с вами. Засидок готов! Он ни для кого не заметен — вы спрятались от острого глаза птиц. Теперь остается выпустить кряковую утку. Для этого осторожно выезжаете из шалашика и на бечеве (с грузилом) выпускаете утку и вновь возвращаетесь в готовый засидок. Вот и все. И ждите счастья.

Теперь мир сузился до предела: в отверстие видна только крякуха и немного воды. Где-то сначала нерешительно, а потом смелее закричала дикая утка. В ответ ей прожавкал селезень. Он, кажется, у того края озера. Моя Аленка, услышав его голос, забила любовную тревогу в частуху, надрывно, со страстью, чуть пришлепывая крыльями.

Все! Весь мир заслонили эти крики. Внутри дрожь. Пальцы сжимают шейку приклада. Сердце бьется часто-часто…

Свистят крылья селезня. Он делает первый круг «с голосом», второй молча и, не выдержав призыва, плюхается в трех-четырех метрах от Аленки. В полумраке еще не очень четко видно любовника. Он то покажется силуэтом, то сольется с кочкой — стрелять нельзя. И вот сначала слышу, а потом уж вижу: он рядом с Аленкой. Она ласково и так часто-часто щебечет ему: ка-ка-ка-ка! Она приседает, чуть откинув крылья. Потом…