Страница 25 из 43
Нонке было приятно слышать все это, чувствовать на себе восхищенные взгляды. Она сама замечала, что хорошеет, и из невинного женского кокетства старалась одеться к лицу. В себе она замечала какую-то внутреннюю перемену, ее робкая девичья женственность с каждым днем разгоралась все сильней, зажигая огонь в крови. Бывали дни, когда Нонка после знойного рабочего дня, сгорая от любовной жажды, с нетерпением ожидала вечера, чтоб уединиться с Петром. Петр упивался ее красотой, но она будила в нем и ревность. Несмотря на то, что они были в одной бригаде, он всегда старался быть поближе к ней, не спускал с нее глаз. Ему казалось, что мужчины смотрят на Нонку жадными глазами, когда она проходит мимо них, покачивая бедрами, будто желая сказать: «Смотрите на меня, любуйтесь мною, мне приятно, когда мною любуются». Петр не пускал ее одну на собрания, не позволял допоздна задерживаться на улице. Вечерами, вернувшись с поля, он смотрел с нетерпеливым желанием то на ее покрытое легким загаром лицо, то на крепкую округлую грудь и часто уводил в густую пшеницу или в прохладный сумрак развесистой груши. А после ужина они всегда находили предлог поскорей встать из-за стола и подняться к себе наверх.
Видя, как Петр околдован женой, Пинтезиха терзалась ревностью и думала с затаенной злобой: «Совсем сбесилась сука, глаза так и блестят. Да было б толку, а то целый год рубашки нечисты. Больна чем или бездетная, что ль?» Когда соседки с завистью говорили ей о красивой и работящей снохе, она сурово поджимала губы, и никто не мог понять, гордится она снохой или недовольна чем.
Нонка постоянно чувствовала холодный взгляд свекрови, но уже не боялась ее, как прежде. Буйно вспыхнувшая любовь зрелой женщины как будто придавала ей силы и жизнерадостность, открывая новую, привлекательную красоту семейной жизни. Ей не хотелось ни о чем думать, и она говорила себе: «Так буду поступать, чтоб свекровь ни в чем не могла меня укорить!» Возвращаясь с поля, она поливала огород, перекапывала клумбы в палисаднике, убирала в доме. Все так и кипело у нее в руках, все, до чего она ни дотрагивалась, излучало обаяние ее возрожденной, влюбленной души.
Так прошел год, и пошел второй…
За это время и Петр сильно изменился: окреп в плечах, черты лица стали резче, мужественней. Люди пожилые, помнившие Пинтеза в молодости, говорили, что Петр вылитый отец — та же походка, тот же резкий, упрямый характер.
Петр и раньше был нетерпелив и требователен в работе, теперь же он стал еще беспокойнее, придирчивее. Каждое утро вставал с восходом солнца и ходил из дома в дом, поднимая людей на работу. Некоторые, высунув заспанные физиономии, ругались хриплыми голосами, что их будят ни свет ни заря; но бывало и так, что он слышал у себя за спиной недовольное ворчанье:
— У-у, Пинтезовское отродье, совсем спятил, будто на себя работает.
— Старается человек, медаль получить хочет! Таким, как он, теперь жестяночки дают.
Эти слова оскорбляли Петра. Он давал себе слово не принимать ничего близко к сердцу, не волноваться, ни с кем не ссориться. Но на следующий день его Пинтезовское сердце не выдерживало. Когда кто-нибудь работал спустя рукава: вместо того, чтобы срезать траву — зарывал ее, или вместо того чтобы зарыть стебель кукурузы — срезал его, он выхватывал из рук лодыря мотыгу и сильными, гневными взмахами показывал, как надо работать.
— Не ковыряй землю, работай как следует!
Однажды, в перерыв, подсел к Петру бай Христо Коев и, закурив, сказал:
— Смотрю я на тебя, работаешь ты не за страх, а за совесть. Во все вникаешь. За все у тебя душа болит… Правда ведь?
Бай Христо был человек лет пятидесяти, крепкий и трудолюбивый. Петр никогда не слыхал от него слова протеста так же, как и не видел его улыбающимся, смеющимся. Трудился он, как пчела, упорно и добросовестно, но был молчалив и необщителен, и поэтому все кругом насторожились. Немного смутившись, бай Христо продолжал:
— Так вот, значит… Послушай, что я тебе расскажу. Значит… Возвращаюсь третьего дня с сыном из Сенова. Простудился он у меня, возил к доктору. По дороге встречаем, значит, этого, что возит в лавку лимонад, не знаю, как его звать-то У сынишки все внутри горело, как увидел лимонадные бутылки и говорит: «Купи, купи лимонаду!» Остановил я телегу и кричу: «Дай-ка бутылку лимонада, мальчонка мой болен». Протянул он бутылку. Спрашиваю: «Сколько стоит?» Накупил я в Сенове лекарств, в кармане всего пятьдесят стотинок. «Шестьдесят стотинок», — отвечает. «Сколько?» — «Шестьдесят». Такая злость меня взяла, бросил я бутылку в телегу. «Стыд и срам, — говорю, — «Сто граммов водицы — что килограмм пшеницы». А он скалит зубы, как курва. Так-то значит… Вот и весь сказ.
Не ожидая ответа, бай Христо отвернулся, и папироса задрожала в его руке.
— Ох, что и говорить, бай Христо, — подхватила Тана Черная. Это была крупная, костлявая женщина, с огромными, как лопаты, руками и острым, как бритва, языком. Все, что другие не решались высказать в присутствии руководства кооператива или при посторонних, она выпаливала не сморгнув. От загара Тана Черная стала еще черней, уродливей и страшней.
— А нам-то каково! Второй год сын в гимназии. Лева лишнего не можем ему послать. Веришь, двадцать кур было — три осталось. Каждую субботу на базар бегаю, авось продам, деньжонок сыну пошлю. Все твердят детям: учитесь, учитесь, а на какие деньги. Мочи нашей больше нет.
— Ну, ну, не так уж вам плохо, — нерешительно улыбнулся Юрдан Гочев, комкая в руке рыхлую землю. — Привыкли жаловаться.
— А ты кривишь душой, потому что партиец. Вот тебе — получай! — крикнула взбешенная Тана, поворачиваясь к нему. — А ну-ка, скажи, сколько мы получили в прошлом году за трудодень? Шесть левов!
— И шести не было…
— За шесть левов целый день работать. Срам один!
— Сами виноваты, кооператив тут ни при чем, — сказал Юрдан. — Работаем кое-как, будто на чужих, а не на себя, да и организация, конечно, неважная.
— А кто виноват, что организация плохая? От вас зависит. Седьмой год работаем, а организация все хромает.
Тетя Тана, нельзя же все сразу, — вмешалась Нонка. — Трудностей много…
Петр посмотрел на нее исподлобья, и она замолчала.
— Трудностей много, да никто знать этого не желает. Хотят, чтоб все сразу как по маслу пошло. Не видят разве, сколько денег государство тратит на строительство.
— Это нам известно.
— Ты государство-то не впутывай.
— О нас речь.
— Государство, что ли, заставило вас устанавливать одни нормы на всю посевную площадь. У одних трудный участок, у других легкий, а норма одна. Труда меньше, а трудодней больше. Где же это видано? Где же справедливость!
— Протестуйте, критикуйте. На то и годовое собрание.
— Жди у моря погоды.
Чуть поодаль кричали хриплыми голосами несколько мужчин:
— Трудодень падает, потому что строим на свой счет. Полтора миллиона вложено! Сам посуди!
— Ладно! А зачем, спрашивается, построили овчарню — что твой дворец: из кирпича, крыта черепицей! Да хотя бы как следует сделали, а то обернули на север, чтоб овцам дуло.
— Создаем новое социалистическое животноводство!
— А ну тебя с твоим социализмом! Свиньи и овцы живут в новых постройках, а я — в саманной избе.
В крайней группе, где сидели вместе мужчины и женщины, спор перешел в ссору.
— По старым временам плачете, видно, старого жаль!
— Никто не плачет, говорим о правде и справедливости.
— Как же, небось, по кулакам плачете!
— И кулаки — люди.
— Так и говори. Давно на них не батрачили!
— Мало теперь батрачим!
— Что с ним говорить! У самого было сто декаров, сам кулаком был. Вот новые порядки и не по вкусу.
— Было, и не отрекаюсь, — кричал кто-то громким голосом. — Вот этими двумя руками обрабатывал их, на боку не лежал. А ты в это время чужих коров пас, в тени отлеживался.
— Знаем мы, как ты работал. Брюхо отрастил!
Петру стало противно слушать эту перебранку, он вскочил, схватил мотыгу и пошел на свой участок. За ним повставали и остальные и принялись копать, продолжая переругиваться.