Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 43

Прошло еще два года. Мать сшила мне порточки, вырос я долговязым таким, а все молчу. Знаками объясняюсь: то хлеба попрошу, то чего другого. И вдруг, чтобы ты думала, Нонка, заговорил сразу. Потом рассказывал отец: «Строгаю я что-то во дворе, а ты вертишься тут же, играешь и вдруг повернулся ко мне да и выпалил: «Батя, сделай мне лошадку!» Ух, ты! Смотрю я на тебя и не верю своим ушам, а ты опять: «Сделай мне лошадку, я напою ее в реке». Тут я как хлопну, говорит, себя по голове — не сплю ли я, часом, — так даже шапка на землю свалилась».

Бросил топор, кинулся к дому и заорал, как сумасшедший: «Жена, наш Ламби заговорил!» Мать не поверила. «Что ты несешь, это тебе показалось, Добре». Тут я и прибежал: «Мама, скажи бате, чтоб сделал мне лошадку, ну же!» Мать от радости так и обомлела. Взяла меня на руки, заплакала и сказала: «Что ж ты, сынок, молчал столько времени, ведь совсем нас извел!» А я отвечаю: «Да мне что-то было неохота разговаривать!»

Нонка, прикрыв рот рукой, так и затряслась от беззвучного смеха. Когда дед Ламби сказал: «Неохота разговаривать», она так расхохоталась, что слезы брызнули у нее из глаз, и потом долго еще не могла успокоиться. Дед Ламби тоже смеялся.

— Я, знаешь, все понимал, но нарочно помалкивал. Хотел выучить все слова да заговорить вдруг. Ведь так же, зачем мне возиться с каждым словом и заикаться.

— Дедушка, а не будет ли то же и с азбукой! Вдруг возьмешь и начнешь хорошо читать!..

— И то может быть! Того и гляди пойдет у меня это дело, как по маслу. Котелок-то у меня медленно варит, да все-таки варит! — и он ударил себя по лбу. — Ну, а рассказать тебе, Нона, как я письма с фронта писал? Был у нас в казарме фельдфебель, Бучковым звали. Уж как бил-то он меня через эту самую азбуку — одному богу известно. Наконец устал он бить и оставил меня в покое. Ну, в казарме еще кое-как обходились без писем, а вот на фронте! Которые знали грамоту, писали своим домашним, и мы их просили наши письма писать. Был у нас такой Караиванов, так он все писал нам письма. Разбитной парень, но и бесстыдник, знаешь. Берет карандаш и спрашивает: «Что писать бабе-то?» — «Ну, пиши там, что жив, здоров». А он, бездельник, такое писал домашним, что просто волосы дыбом становятся. Однажды, слышь ты, вернулось на фронт письмо одного солдатика к жене. Попалось оно в руки к ротному. Прочел тот его, вызвал Караиванова, да как начал бить перед строем. Бьет его, бьет, а сам так и покатывается со смеху. Да разве проймешь Караиванова битьем-то. А как осталось нам служить недельку-то, попросил я его написать жене, обрадовать, что скоро буду. Сел он, пишет, а сам посмеивается. Говорю ему: «Ты смотри не отмочи опять какую-нибудь штуку!» — «Э, не бойся, говорит, такое письмо тебе написал, что и учитель из вашего села не смог бы со мной потягаться». Никогда я ему не доверял, но такой штуки все-таки не ожидал от него. Оказывается, написал этот осел проклятый так: «Я, твой супруг, рядовой Хараламби Добрев, сообщаю тебе, милая жена, что погиб геройски за наше отечество Болгарию. Грешное мое тело покоится у Черны, а душа улетела на небо. Прежде чем отправиться к господу богу, милая Рада, заглянул я в село тебя повидать. Вошел в хату, сел подле тебя, сказал добрый вечер, а ты мне не ответила и даже не взглянула. Что ты сердишься, милая Рада. Прости меня, что поколачивал тебя порой — ведь без этого нельзя. Теперь тебя уже некому бить, сижу я на небе и жду тебя поскорее…»

Получилось в селе письмо, дала его жена Тене Зевзеку. Прочел он с начала до конца, баба моя так и грохнулась на землю. Сразу разнеслось по селу, что я убит на фронте.

— Ведь письмо-то от тебя было, как же они не догадались, что это шутка.

— Ну, темный народ, где ему догадаться! Что тут пошло: ревмя ревут, панихиду служат. Возвращаюсь я ночью в село, стучу в дверь, кричу: «Рада, вставай, открой мне, вернулся я». А баба моя как заверещит: «Убирайся прочь, у меня нет мужа, убили его». — «Да отвори же, кричу, женка! Как это убили! Если б меня убили, разве ж я хоть немножко этого не заметил бы?» Не открывает. И ребята тоже расплакались. Я дверь сломаю, говорю, и уж приналег на нее со всей силы. Нажимаю, а она изнутри тоже нажимает…

Нонка не могла дослушать рассказа до конца. Выбежала во двор, чтоб отдышаться, и долго доносился из-за двери ее смех.

Но вот настало время опороситься десяти свиноматкам. Оба свиновода, а особенно Нонка, в течение двух лет прилагали все усилия, чтобы все свиноматки опоросились в одно и то же время. При такой системе опороса поросята требуют одинакового ухода, и это экономит время и силы. Но зато работа во время самого опороса очень напряженная.

Нонка и дед Ламби ожидали это событие с тревогой и волнением. Было приготовлено все необходимое: корм, весы, ящички, устланные мягкой соломой и покрытые материей, дезинфекционные средства. Свиноводы расхаживали в своих белых халатах, похожие на врачей во время обхода, от бокса к боксу и осматривали маток. В первом блоке лежала Зорница, белая свинья с тупым рыльцем. Дед Ламби питал к ней большую слабость. Первой кормил ее и поил, заботливо чистил, старался угодить во всем. Зорница чувствовала его любовь. Как только он приближался к ней, вставала на ноги, хрюкала, тихо и звучно и высовывала свое рыльце из бокса. Но теперь она неподвижно лежала, тяжелая, грузная, с воспаленными веками и смотрела перед собой с полным равнодушием. Дед Ламби всячески старался рассеять ее страх, давая ей корм получше, повкуснее. Но Зорница только макала рыльце в корыто, тянула жижу и снова опускала на пол свою белую голову.

— Все рожают, родишь и ты! — успокаивал ее дед Ламби, поглаживая по спине. Потом поглядывал на дощечку над боксом с надписью: опорос десятого декабря, и говорил себе: — Остается еще два дня.

Под вечер Нонка отправилась в село. По белой глади снега медленно ползли ночные тени и, как черные караваны, утомленные после долгого, неведомого пути, ложились в ложбинки. Пустынная угнетающая тишина стояла над полем. Солнце еще не зашло. Две тучи, как две громадные, золотистые по краям скалы, скрывали его лик. Нонка шла по одинокой стежке, понурив голову, подавленная и огорченная. Ее неотступно мучила упорная мысль, что между нею и Петром возникла какая-то темная и страшная пустота, которая омрачит их счастье.

Солнце пробилось сквозь тучи, и ей показалось, что оно прищурив один глаз, улыбается и дразнит этот серый, хмурый вечер. Эта задорная улыбка солнца напомнила ей детские годы. Играют они во дворе с братом Петко, поссорятся из-за чего-нибудь, он погонится за ней, а она бросится к дому, вбежит в комнату, задвинет засов и, очутившись в безопасности, начинает хорохориться. Потом приоткроет дверь, увидит его нахмуренное лицо и, чтобы разозлить еще больше, скорчит рожицу и покажет язык… Милые воспоминания детства немного успокоили ее душу. «Какая я стала глупая в последние дни! — сказала она себе. — Думаю все о плохом. Ведь я же счастлива, что же мне еще нужно! — повторяла Нонка и смотрела вокруг просиявшими глазами. — Вот как хорошо, какой тихий и теплый вечер, как задорно ухмыляется солнце из-за облаков, а ночь не может за ним угнаться. Только протянет руку, а оно уж и спряталось!..»

Нонка вошла во двор и, запыхавшись, поднялась по лестнице. Открыла дверь и еще с порога встретилась с холодным взглядом свекрови. — Мы уж думали, что ты совсем не явишься, останешься на ферме. Петр прошел мимо нее, вышел во двор, вернулся немного погодя и сказал:

— Собирайте на стол, я голодный.

— Отца не будем ждать? — спросила Нонка.

— Он поел и ушел, — ответила свекровь и стала раскладывать по тарелкам.

Сели за стол и начали молча есть. Петр то и дело придирался к чему-нибудь: кушанье недосолено, хлеб черствый.

— Ну, я лучше не умею, — обиженно ворчала Пинтезиха. — Не нравится тебе мое кушанье, что ж, у тебя жена есть…

Нонка ела через силу. Каждый кусок, твердый как камень, застревал в горле. «Какие холодные люди! — подумала она опять. — Если бы я была у матери с отцом, как бы они меня расспрашивали о работе, радовались бы на меня!» И она представила себе: возвращается к ним с фермы и с самого порога ее охватывает теплота и уют отчего дома. Мать трогает ее руки, приговаривает: «Ох, доченька, не замерзла ли ты?» — и усаживает ее у печки. Отец лежит на лавке, лаская ее взглядом, курит и поглаживает свои твердые, поседевшие волосы. Приходят и брат с женой, а Коленце бросается ей на шею. Как вокруг гостьи, суетятся около нее и наперебой расспрашивают: «Нона, как день, прошел, не голодна ли, Нона то, Нона се». А после ужина отец снова ложится на лавку закуривает и говорит: «Ну-ка, сношенька, спой что-нибудь. Поели, теперь и песню не грех послушать. Вот эту, про Стояна гайдука давно не пела!» Петковица запоет, а он хоть и улыбается, а на глазах — слезы. Покачивает головой, потом вдруг как гикнет и рассмешит всех. Милый отчий дом!..