Страница 20 из 43
Однажды Нонка запоздала. Ждали ее, поужинали и опять стали ждать, но она не пришла. Петр нервно перелистывал свои бригадирские записи и прислушивался, не раздадутся ли шаги во дворе. Наконец он встал и поднялся к себе. Немного погодя к нему вошла мать.
— Ты бы сходил за женой. Наверно, она не решается вернуться одна в такую пору, — сказала старуха, стеля ему постель.
— Никуда я в такой холод не пойду! — прорычал Петр. — Пускай остается там, кто ее заставлял так задерживаться.
— Да это так, сынок, так, но… Ох, просто и не знаю, что тебе сказать. Скажешь — плохо, промолчишь — тоже плохо. Я уже совсем ослабела, пора и мне посидеть на лавке, как подобает свекрови. Но, видно, не суждено мне дождаться помощи. Она, спору нет, работящая — все так и горит у нее в руках, но вот, работает на чужих.
Петр молчал.
— Говорят мне соседки: много трудодней вырабатывает твоя сноха на ферме, сверх нормы, премии получает. Это-то так. Но раз она уж такая работящая, разве в другом месте не могла бы так же зарабатывать? Вот к тебе в бригаду ее взять, разве плохо? И работать вместе будете, и домой возвращаться вместе. Вы молодые, вам не надо разлучаться, самое время вам теперь радоваться друг на друга. А то, что ж это выходит. Один туда, другой сюда. — Пинтезиха замолчала, чтобы посмотреть, не обиделся ли Петр, но он не произнес ни слова. Тогда она снова завела свое: — Да и не знаю, сказать ли тебе, сынок? Ты, может рассердишься, но я для твоего же добра… Такой жене надо дома сидеть. Она, как наливное яблочко. Кто бы ни прошел, каждый руку протянет. Такие уж вы, мужчины, все на чужое заритесь. Мало ли болтали о ней, когда в девках была. И теперь начнут. Людям ведь делать нечего. Потому-то и говорю тебе, чтоб взял ее с фермы, ну а ты делай как знаешь.
Петр ничего не ответил. Бросился в кровать и укрылся с головой.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
С тех пор, как выпал снег и похолодало, на ферму редко наведывались посторонние. Только бригадир Дамян заходил каждый день посмотреть на работу свиноводов и принести что нужно. Дед Ламби и Нонка целыми днями хлопотали и только вечером входили в Нонкину комнату отдохнуть. В эти часы Нонка становилась очень неспокойной и рассеянной. Спешила накормить деда Ламби и идти домой.
Каждый вечер она уходила с тяжелым сердцем, предчувствуя недоброе, дома ждут ее, будто судить за что-то хотят. Переступала порог, волнуясь и робея, словно входила не в дом своего мужа, где ей жить всю жизнь. Она не привыкла лгать, и больше всего ее угнетало то, что перед свекром и свекровью ей надо было притворяться веселой и спокойной. Во время ужина она сидела, как на иголках, с нетерпением ожидая минуты, когда можно будет встать и уйти. Она улыбалась и разговаривала через силу и видела, что Петр и его мать тоже притворяются и говорят не то, что думают и что между ними и ею ведется скрытая борьба, которую свекор не замечает. «Вот как пошла моя жизнь в этом доме, — думала она с затаенной тревогой. — Что-то будет дальше?» Только старый Пинтез относился к ней с отцовской теплотой. Когда он спрашивал, как она провела день, что делала, его строгое лицо прояснялось, а умные серые глаза светились молчаливой нежной любовью. Нонка не решалась сообщить ему о том, чего хочет от нее Петр. Она знала, что свекор встанет на ее сторону, и не хотела быть причиной ссоры между двумя твердыми и неуступчивыми людьми.
Неожиданно Петр переменился. По вечерам, когда они оставались вдвоем и ложились, он становился очень разговорчивым и веселым, и даже не упоминал об уходе с фермы. Это не успокоило, а еще больше встревожило Нонку. Она инстинктивно чувствовала, что своей необычайной разговорчивостью, своими шутками, преувеличенной ласковостью Петр прикрывает злое намерение — отрезать ей раз и навсегда дорогу на ферму. Она не выдавала своего подозрения, и так прошло несколько дней во взаимном притворстве.
По утрам, ровно в половине седьмого, Нонка приходила на ферму. Она заранее приготовляла улыбку и здоровалась с дедом Ламби:
— Доброе утро, дедушка! Все в порядке?
— Так точно! — отвечал дед Ламби по-солдатски, просияв от радости, что снова ее видит. — Свиньи выспались без происшествий и ждут завтрака.
Нонка уже была уверена, что скоро ей придется проститься с милым стариком, но не решалась сказать ему, зная, как сильно он ее любит. Хоть старик и старался скрыть это, Нонка чувствовала, что он все еще недоволен ее замужеством. И теперь, узнав, что Петр забирает ее с фермы, он расплачется, как ребенок, и начнет ругать его. Тоже сделает и отец, если она обратится к нему за советом и помощью. Лучше уж молчать и терпеть все, что выпало ей на долю.
Когда Нонка дежурила ночью, она брала какую-нибудь книжку и читала вслух. Дед Ламби слушал, попыхивая папироской. Постепенно глаза у него затуманивались, голова опускалась на грудь, и он начинал дремать. Тогда Нонка дотрагивалась до его плеча со словами:
— Дедушка, иди ложиться!
Он просыпался, звучно и сладко зевал и протирал глаза.
— Я, кажется, соснул, а? Чтоб им пусто было, моим гляделкам — закрываются, как только ты начинаешь читать. Ну, покойной ночи, Нона! И ты ложись, не сиди допоздна! — И еще раз наказав Нонке ложиться рано, уходил в свою комнату.
Так у них проходили дни и вечера. Скоро дед Ламби заметил, что Нонка невесела, все чем-то расстроена. Она уже не пела, смеялась через силу, а когда оставалась одна, лицо ее становилось грустным и задумчивым. «Не успела снять фату, а уже грустит! Да не грызут ли ее там эти бирюки-Пинтезовы? — терялся в догадках старик и горько качал головой: — Ох, дала она маху, но что же делать!»
Однажды вечером, после работы, Нонка, как обыкновенно, взяла книжку и стала читать вслух. Дед Ламби еще не успел задремать, как она вдруг умолкла. Оперлась локтем на книжку, задумалась о чем-то и долго сидела так, будто рядом никого не было.
— Нона, — сказал дед Ламби, — о чем ты думаешь?
Она вздрогнула и снова открыла книгу.
— Ни о чем, дедушка, так просто…
— Нона, скажи-ка, что с тобой. Сдается мне, ты что-то не в себе. Уж не больна ли?
— Что это тебе, дедушка, вдруг взбрело в голову? — засмеялась Нона.
— Ты от меня не таись. Не вижу я, что ли. Мучит тебя что-то.
— Ничего не мучит, дедушка, — сказала Нонка и снова склонилась над книгой.
Старик закурил папироску и замолчал. Ветер грустно завывал в трубе, а будильник на столе докучливо тикал. Из свинарника послышался какой-то шум и затих. Ничто не угнетало деда Ламби так, как молчание. Сидеть вдвоем с человеком и молчать!
Он вертелся туда-сюда, подбрасывал в печку, перевязывал зачем-то веревочки на своих царвулях, потом снова садился на кровать и закуривал. Он видел, что Нонка только смотрит в книгу, а мысли ее далеко, хотел поговорить с ней, утешить, но не находил слов. «Проклятый язык! Чтоб он отсох, — клял он себя. — Другой раз как развяжется, так не остановишь, а теперь вот хочу сказать Ноне хоть одно веселое словечко, посмешить, а он, ну, словно отнялся!» Но не успел дед этого подумать, как вдруг его осенило. Он посмотрел в сторону, потеребил усы и спросил:
— Дивлюсь я на тебя, Нона! Как это ты читаешь, а ртом не шевелишь?
— Про себя читаю, — ответила Нонка рассеянно.
— А, в уме! Ну, ум не у всякого есть. В моей голове только ветер гуляет. Так ведь. Вот пятилетние дети и те знают азбуку, а я не могу ее выучить. Ну, так скажи ты мне, есть мозги в такой башке или нет? Правду говоря, Нона, я еще с детства не больно умный был. Родился с закрытыми глазами, слепой, как котенок. Мама, царствие ей небесное, перепугалась, как бы не остался на всю жизнь слепым. Таскала она меня по всяким ворожеям и знахарям, никто не мог раскрыть мне глаза. Только, когда пошел мне третий месяц, они сами открылись. Обрадовались отец с матерью, да, вишь ты, ненадолго. Через два года — новая забота. Все соседские дети уж лопотать начинают, только я, двухлетний, молчу, как в рот воды набрал. Мучили меня наши и так, и эдак, чтоб хоть одно словцо из меня выдавить — не вышло. Еще два года прошло — я молчу. Все решили — это дитя немое, так немым и останется. Мать только плакала и на бога пеняла: «Мало того, господи, что обездолил ты нас — в нищете живем, а еще и немое дитя дал!» А отец-то как жалел и убивался: «Жаль, говорит, что столько лет собирался родиться на белый свет, а явился вот таким». Я, Нона, последыш, значит. Другие семь — девчонки были. И все-то из-за меня рождались. Родители думали: ну, второй уж будет мальчик, ну — третий, а представь: восьмым номером. Даже соседи их подняли на смех: «Что это, говорят, запрудили вы двор девчонками, того и гляди, село запрудите». — «Ничего, — отвечал батя, — чем больше, тем лучше!» Являюсь и я наконец. И мало того, что заставил их народить восьмерых детей, при нашей-то бедности, а еще и немым сделался. «Если хоть слово скажет, — говорил батя, — пир закачу».