Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 21



— Привет, дядя.

— Привет, — рассеянно протянул Потапов.

Словно легкий ветер набежал на станцию, прошумел меж домиков и стих, ушел дальше в степь и там затерялся. Потапов стоял, опустив руки. Вот и закончились его дневные хлопоты, а впереди — долгий вечер, шорох газетных страниц у печки, блеск спиц в руках жены… Сколько еще таких вечеров предстоит ему? И сколько дней, проходящих в сонливой истоме? Вздохнув, он подумал о том, что надо бы почистить все-таки хлев, а то вечером не оберешься от жены попреков, и пошел, горбясь, к стайке, скинул возле нее с плеч шинель, бросил ее на плетень и открыл дверь.

К дверям натекла мутно-зеленая вонючая лужица, и он, брезгливо перекосив лицо, перешагнул через нее. Овцы шарахнулись в дальний угол и оттуда зеленовато засветились их глаза, а корова Машка перекинула через загородку большую голову, зашевелила розовыми ноздрями и уставилась на него влажными глазами, потянулась к его плечу губами. Он несильно ткнул ее кулаком в скулу.

— Посторони морду-то.

Взял в углу лопату и принялся остервенело скоблить ею по полу, сдвигая к дальней стене влажный, перемешанный с соломой навоз. Скоро там поднялась курящаяся легким паром горка. Потапов открыл в стене квадратное окно, сменил лопату на вилы и, подцепив изогнутыми зубцами навоз, проталкивал его сквозь окно в огород, где уже местами чернела из-под снега мерзлая земля прошлогодних грядок.

Закончил уборку и вышел, подперев дверь хлева старой оглоблей, невесть с коих пор служившей ему вместо замка.

Давно пора было обедать, и он побрел к дому, неторопливо поднялся по ступенькам крыльца, но дверь открыл не сразу, а обернулся и посмотрел на станцию: досада на то, что строители так быстро уехали, не проходила, и ему все казалось, будто кто-то из них остался и не просто так закончится этот день.

Обернувшись же, он удивленно поднял брови. Ему вдруг почудилось, что он не у себя, а на какой-то другой станции, хотя и домики вокруг стояли все те же и тот же стоял вокзальчик.

Отяжелевшее солнце садилось за край степи, откуда ползли, надвигались все ближе багряные пятна. Снег розовел, а в домах разгорались окна. Но не закат изменил так станцию. А что? Потапов напряженно морщил лоб, шевелил бровями и вдруг облегченно, всей грудью, вздохнул. Ах, боже ж ты мой! Ну, ясно — следы! Множество следов на снегу. Бесформенные, широкие и взрыхленные от валенок, узкие от сапог и ботинок, рубчатые от колесных шин, они выглядели здесь непривычно, так же, как непривычно звучали и голоса тех, кто их оставил. Снег к вечеру погрубел, и следы выделялись резче, чем днем, словно наступавший к ночи холод заботливо их обработал, снял с них, как скульптор, резцом все лишнее, утвердил у домов станции.

В ПОЛНОЛУНИЕ

Дом стоял на взгорье у озера, пряча в черемухе два этажа своих и крутую железную крышу. Строился он давно и словно не сразу, а в два приема: низ у него был каменный, из красного кирпича старой мертвой кладки, уже кое-где повыщербленный, по углам поколотый, верх же — деревянный, из гладких белесых от солнца бревен, проложенных мхом. Деревья заслоняли окна, и в комнатах, на подоконниках, на стенах и на полу, лежали спутанные тени; весь день они двигались — буйные утром, к полудню таяли, а вечером входили с другой стороны и медленно густели, сливаясь с сумерками.

Если окна открывали, то в комнаты с тугим напором врывались ветки — черные вязкие ягоды можно было рвать, даже не высовываясь наружу.

Дом занимала метеостанция, но внизу пустовала большая комната, и летом в ней останавливались туристы. Приходили они к концу дня. Шли, растянувшись по рыжей от опавших сосновых иголок лесной дороге, устало шаркали ногами, горбились под тяжестью рюкзаков; ощутив прохладу озера, подтягивались, сбивались теснее и вдруг на весь лес рявкали припев к какой-нибудь веселой песне, звучавшей в тишине леса до странного громко, лихо. Валились на траву у дома, забрасывали ноги на рюкзаки и лежали так с полчаса, точно сушили на солнце подметки тяжелых ботинок. Потом ходили по лесу, пересвистывались, собирали валежник и разжигали костер. Сухие ветки в огне громко щелкали, будто стреляли, в воздух взлетал сноп ярких искр и празднично рассыпался в деревьях. Туристы хлопали по одежде ладошками, гасили искры, смеялись.

В такие вечера Тамара Сергеевна надевала свое лучшее платье и чаще обычного появлялась на улице.

Ходила она легко, как девушка.

У костра всегда сидел Генка, таращил на туристов глаза и сыпал вопросами. Отвечали ему охотно, а кто-нибудь обязательно спрашивал, кивнув в сторону Тамары Сергеевны:

— Кто это?

— Моя мама! Она заведующая метеостанцией, — громко отвечал Генка и гордо добавлял: — А папа мой был летчиком.

Отца он не помнил, а мать не любила о нем говорить, но уборщица Аверьяновна, высокая старуха, ходившая в темной обвислой юбке, вечно путавшейся в ее худых коленках, однажды так ответила на его вопрос: «Летун он… Летчик в общем». Тогда Генка решил: отец его разбился на самолете, поэтому и тяжело матери о нем вспоминать.



От пламени в стеклах дома рдели огненные блики. Прибирая у себя в комнате на ночь волосы, Тамара Сергеевна любовалась причудливыми отблесками костра и почему-то вспоминала слова Аверьяновны, пытавшейся научить ее уму-разуму: «Одна вековать будешь — на корню засохнешь». В последнее время она, и верно, чувствовала себя одиноко: Генка за годы жизни у озера вырос, у него появились свои заботы, он стеснялся ее ласк, а она только им и жила. Да еще работой. И все же, думалось ей, Аверьяновна слишком уж просто смотрит на жизнь. Запрокинув голову, Тамара Сергеевна принималась с упорством причесываться. Гребень потрескивал, по зубцам бродили голубоватые искры. Волосы у нее были тяжелые, с золотым отливом.

Туристы уходили поутру. Через месяц, два, а то и на другое лето только приходили новые и опять разжигали костер. После их ухода в костре долго тлели, теплились угли.

В это лето туристов еще не было, но Генка привел из леса незнакомого мужчину и небрежно, по-хозяйски, сказал:

— Мама, этот дяденька поживет у нас.

Тамара Сергеевна стояла у двери. Она одернула старое ситцевое платье, поправила волосы. Мужчина приподнял над головой соломенную шляпу и подержал ее в воздухе.

— Бухалов… Юрий Петрович.

Мужчина был высок, узок в бедрах. Под густым наплывом черных бровей поигрывали большие дерзкие глаза. Ковбойку с закатанными выше локтей рукавами он расстегнул до пояса — открытая грудь глянцево лоснилась от пота и словно чуть-чуть дымилась.

— Не знаю, право… Куда вас поместить? — она неуверенно глянула в темные сени. — Вы лучше в деревню сходите. Там и магазин рядом.

— Так-таки не найдется свободного уголка?

В голосе его, низком, сочном, угадывалась потаенная усмешка. Тамара Сергеевна дернула плечом.

— Ах, да для вас же лучше в деревне.

— Но, мама! — возмутился Генка.

— Не кипятись, старик, — остановил его Юрий Петрович и похлопал ладонью по карманам брюк. — У меня тут талисман есть.

Вынул кожаный бумажник, неторопливо извлек из него белый квадратик и протянул Тамаре Сергеевне. Она взяла его двумя пальцами — недоуменно и осторожно. Развернула и удивилась, увидев бумажную салфетку из столовой и расплывшиеся на ней буквы:

«Уважаемая Тамара Сергеевна! Слезно молю: приютите моего друга, архитектора Бухалова. Всегда к услугам И. Семенов».

Писал начальник областного гидрометеорологического бюро. Она сложила записку по старым сгибам и сказала задумчиво:

— Коль так…

После уборки в большой комнате пахло сырыми сосновыми половицами, и это обрадовало Юрия Петровича, умилило: показалось на миг, что его ждали и мыли пол, протирали на окнах стекла. Он прошелся, осматриваясь, — шаги мягко отдавались в углах.

— Старик, это, конечно, не люкс, — сказал Юрий Петрович и открыл окно. — Но красота, красота-то какая! И воздух… А стол пусть стоит здесь, у окна.