Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 23

— Тимофея Тетерина под началом служил? — живо спросил Ворон. — Так он сказал?

— Да, — Иона посмотрел, удивляясь. — И что тебе, Ворон, до того Тимофея?

— Ну, как же! — сверкнул Ворон глазами. — Про Тимоху Тетерина немало в те поры говорено было. Средь ратных людей много про него толков шло.

— Расскажи, Ворон, расскажи, — стали просить Степан, и Томила, и Авила Парфен.

— Можно и рассказать. — Ворон сунул в печь пару поленьев, потер руки. — Тетерин Тимофей смел был и в ратных делах разумен, ловок, удачлив. Над стрельцами под Астраханью начальствовал и в первом Ливонском походе оказал себя храбро. Приступом со стрельцами Русские ворота в крепостной стене у Нарвы взял, и через те ворота большие воеводы в город вошли. За таковы подвиги свои к дарю Ивану с победной вестью Тимофей послан, а еще через год крепко от него, Тимохи Тетерина, ливонским рыцарям досталось. Как они, рыцари, в отступ от Юрьева города шли, Тимоха их отряды в пыль разбил и много знатного полону забрал.

Ворон замолчал, беззвучно шевеля губами, глядя в устье печи, где играл огонь.

— Ну? — спросил Авила Парфен. — И где ж теперь тот разумный да храбрый воин Тимоха?

Ворон встал, отошел к столу, налил еще горячего питья, отхлебнул, крякнул, вернулся к печи, сел, вытер тыльной стороной ладони рот, сказал хрипло:

— В Литву сбежал.

— Вот это утешил! — вскинулся Степан. — Да как же он смел? В Литву! Да за это…

— Не торопись, Степан, — зло ответил Ворон. — Не сразу Тимоха на такое решился! Довели…

— А кто ж довел, дьявол, сатана, кто довел?

— Будто не знаешь, — Ворон оскалился, — будто не знаешь, говорю, кто у нас доводит? В каждом камне искра — не всяк ее выбьет…

— Неужто опять царь Иван?

— Он. Измыслил сначала царь Иван, будто Тимоха Тетерин на жизнь его, на государеву, зло задумал. И хотя все то измышление было ложно, и царю Тетерин служил всегда верно, да перед Иваном Васильевичем не оправдаешься. Приказано было Тимоху насильно в монахи постричь и в дальний Антониев-Сийский монастырь заточить. А теперь скажи, мил-друг, Степан, что Тимохе делать оставалось? К тому ж хорошо известно, что на пробуждение ярости своей царь Иван отменно подвижен и многих заточенных не раз убиению предавал…

Ворон опять умолк, и другие тоже молчали, смотрели на огонь.

— Да, — выдохнул наконец Иона. — Он такой. Я тоже слышал, опаляться гневом царю Ивану по сей день привычно и очень даже способно. А где грозно — там розно.

— Вот и выходит, — с надрывом выкликнул Степан, — что у нас, что у Тимохи — одна судьба. Ему на заход, нам на восход — а все равно бежать пришлось. От царя от Ивана, будто от пугала. Так он весь народушко и распугает, этот царь — больно грозен, и станет пусто везде.

— Не распугает, — злобно сказал Ворон, — народушко еще не все сказал. Как бы ему, царю, самому напоследок не испугаться. Да и про нашу долю ты, Степан, не так говоришь. У нас доля не в пример Тимохиной…

— Будто уж лучше? — с насмешкой, с обычным своим рыдательным напевом вскричал Степан, как всегда это у него бывало в запальчивости.

— Конечно, лучше! Помолчи! — твердо сказал Ворон, видя, что Степан опять хочет встрять с каким-то своим словом. — Помолчи, говорю. Тимохи Тетерина на Руси, на Москве жизнь кончена. Ему возврата нет. Хочешь — не хочешь, а теперь живи да помирай, только там — в Литве или в других каких странах. И это страшно. А мы — хоть и особый каравай, да все в русской печи. И к нам человеки доходят, русские, и мы в мир, бывает, ходим, если нужда есть. А иной кто захочет, тот и вовсе уйти может, туда вернуться.

— Васюта Выксун захочет вернуться, — вдруг сказал Эмет, — только он себя потеряет.

Все посмотрели на Эмета.

— Чего это ты говоришь? — недовольно спросил Иона. — Чего это он захочет в мир вернуться?

— Так. Он сильно думает.

— О чем?

— О санях красных.

Все засмеялись, только Авила Парфен тихо сказал:

— Не смейтесь. Эмет верно говорит.

— Сильно думать — себя потерять, горе найти, — сказал Эмет. — Сильно думать — душу отяжелить. Если же душа тяжела, мрачна, — человек умереть не может.

— Вот, на! — усмехнулся Томила. — Так это ж хорошо — не умирать!..

— Нет, Томила, — ласково улыбаясь, ответил Эмет, — жить, да не умирать — это человеку хорошо только пока сила есть, желание жить есть. Когда сила прошла, желание прошло, когда человек все прожил, что ему Аллах положил, тогда умереть надо. Тогда к человеку ангел смерти Азраил слетает, душу его уносит. И душе в другую жизнь идти надо — по мосту тонкому, как конский волос. Под ним — пропасть и темная вода. Так должно быть. Но если у человека душа огрузла мыслью, желанием, любовью, ненавистью, если чрез меру тяжела она — ни Азраил не унесет ее, ни мост не выдержит — подломится. Тогда человек продолжает жить, хоть он мертв. Покой не приходит к нему, и мукам его конца нет. Бывают женщины, которые сильно любят, сильно ненавидят, и тоже преступают всякую меру — они тоже не могут умереть — они становятся мыстан — ведьмами. В степи, в лунную ночь, иногда можно видеть — пробегает тень. Это те, не умершие. Или в жизнь возвращаются они еще, в других людях живут, чужой век себе отбирают. Вот ваш царь Иван, наверно, тоже такой, умереть не сможет. Он, видно, все превысил, и краю уже у него не стало — мыслям его, страстям, страху, ненависти на людей. Когда умрет — потом опять приходить станет, в разных властителей вселяться, жить.

— Ну, это ты, Эмет, оставь, — сказал Ворон. — Не стращай. Нам и одного царя Ивана за глаза довольно. Другого не надо. Мало ума, да примера было, — в колыбельке его не задавили. А с другими, бог поможет, — справимся. Задавим.



— Уж не ты ли давить будешь? — прищурился Иона.

— Меня, пожалуй, в те поры уж и на свете, наверно, не будет, — отвечал Ворон. — Другие люди будут. Ужель среди них не найдется способный человек? А должен, чаю, найтись. Должен!

В избу постучали. Ворон встал, вышел в сени; вернулся с толстым мужиком в черной бороде — Елистархом.

— Во имя Иисусово, — сказал Елистарх, снял шапку, поклонился, — во здравие.

— И ты будь здрав во имя господне, — отвечал Ворон. — Садись.

Серафима налила в чашку отвару, с поклоном подала ему:

— Согрейся, Елистарх, и меду откушай.

— Спасибо. А иного у вас нету? По погоде надо бы чего покрепче. На дворе-то холодно. — Елистарх отпил горячего настою, оглядел сидящих в горнице.

— Иного не держим, — ответила Серафима.

— Крепкое, Елистарх, сам знаешь, на двое способно. Сначала от него горячо, потом — зябко.

— А его, крепкого, еще подкрепить потом можно, — заулыбался Елистарх.

— Природный ты целовальник, Елистарх, как поглядеть, — сказал Авила Парфен. — Уговаривать умеешь. Да крепкое, знаешь, крепким подкреплять, — конца не видать.

— Ну и что?

— Я слышал, Васюта к тебе ходит.

— А чего? Ходит и ходит. Вольному воля.

— Это так, вольный — он и есть вольный, — не отставал Авила Парфен. — Да еще и соседа моего, Михайлу, тоже ты к себе, скверный мужик Елистарх, зазываешь.

— Чего это я — скверный?

— Сам знаешь. Чего Михайле у тебя делать? Крепким его угощаешь?

— Ну и угощаю. А что?

— А что берешь?

Елистарх не ответил, будто занялся отваром. Пил, нахваливая:

— Ах, хорош у вас кипяточек — душистый.

Все молчали, смотрели, ждали.

— Говорю, — чего берешь? — не отставал Авила Парфен.

— Ах, отстань, Авилушка, чего дознаешься!

— Не хочешь сказать? Ну, ладно, я скажу: лис берешь. Горностаев берешь и куниц же тоже берешь, обоюдный ты мужик!

— Чего это я — обоюдный?

— Оттого, что ты и туда и сюда, и на всякое дурное дело повадлив.

— Вот оно как выходит! — покачал головой Иона. — А я и не знал!

— Да. Но — ничего. Это дело еще поправить можно.

— Как? — спросил Иона.

— Когда я, грешник, мельницу еще только заводить начал, — нахмурясь, говорил Авила Парфен, — у меня водяной часто баловал. Пока не привык. То в воду столкнет, то глаза отведет, что я пазы в бревнах не там, где надо, вырублю — никак избяного венца не сладишь. А один раз — надо же! — что учудил? Жернов новенький, только что вытесанный, ночью на сосну высоченную взволок, да оттуда на каменья и кинул! Ну, жернов, конечно, надвое раскололся.