Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 23

— Да, — сказал Эмет, — память. Долго будут помнить хана, рожденного непорочной девой.

— Ну? — спросил поп Иван. — Как зайчатина? Хороша? Вижу, вижу, — понравилась вам. Теперь кипяточку, на травках настоенного, попьем. А к нему и мед есть. Давайте стол очистим.

Серафима и Авила Парфен опять принялись помогать хозяину — выносили ненужную посуду, остатки еды. Из кухни принесли казан душистого кипятку, миску с медом. Серафима деревянным черпаком наливала настою, и пили его, похваливая, и житный хлеб ели с медом. И свечи тихо светили на мирную трапезу, и еще уютнее все казалось, наверно оттого, что за окошком уже стояла вечерняя тьма.

В дверь избы постучали крепко, по-хозяйски.

— А, — сказал поп Иван, — Василий Выксун пожаловал. Я его стук знаю, — и пошел отпирать.

Вернулся он быстро. Следом за ним в горницу вошел рослый молодец в коротком тулупчике, в меховой шапке. Он улыбался. Черные глаза блестели, кудрявилась, темнея, молодая бородка.

— Мир честным людям! — громко сказал он.

— Мир и тебе, — сказал поп Иван. — А ты бы, Василий, вот что… Ты бы пошел, тулуп снял, и шапку снял, и с моими гостями посидел бы, кипяточку душистого попил…

— А что? И сниму! И тулуп сниму, и шапку… И посижу… А кипяток ваш пить не буду, — он засмеялся, вышел.

— Разговорчивый, — хмуро сказал Авила Парфен.

— Верно, — сказал поп Иван, — а если разговорчивый, значит, у дружка у своего, у Елистарха был…

— И что? — спросил Ворон.

— А то, что если Василий у Елистарха был, значит, вместе они сидели и брагу пили. Глаза-то у него каковы, видел?

— Видел. Веселые…

— То-то, что веселые…

Вошел опять Василий, без тулупа уже, без шапки, в холщовой рубахе, подпоясанный ремешком, и видно теперь стало, что темные волосы его на голове так же кудрявятся, как и бородка на лице.

— Садись, Василий, — сказал поп Иван, подвигаясь на лавке, — садись.

Василий сел с ним рядом. Посмеиваясь, оглядел гостей.

— А много вас тут, — сказал. — Пируете? Поминки устроили по собаке волхва Сергия, которую волк задрал, да? — он засмеялся, вскрикнул озорно: — Осаживай обручи до места.

— Выпей отвару с медком, выпей, — опять начал уговаривать его поп Иван. — Тебе полегчает.

— С чего это мне полегчать должно? — сдвинув брови, спросил Василий.

— Не серчай, Васюта, не серчай. А лучше меня послушай.

— С чего это мне полегчать должно? — упрямо повторил Василий. — Я вижу! Ты, отец Иван, сказать хочешь, что у Елистарха я был? Ну и был! И будто я брагу пил! И что в том? Каждый крестится, да не каждый молится, а я вот так намолился — сколько душа возжаждала! — он провел рукой себе по горлу, — столько, да еще полстолька. И — конец! — он опять засмеялся. Не перечь!

— Да уж тебе поперечишь! Но ты не забывай: у сердитого губы толсты, да брюхо узко.

— Ништо! Не пужай, сдюжим! А что вы тут кипяточек свой пьете, медком заедаете — и то скука великая!

— Всяк делает, что может… В рай за волосы не тянут.

— А я говорю — скука! — Василий помолчал, потом прикрыл глаза, завел мечтательно. — Батюшка мой, Андрей Выксун, сказывал мне. На Волоке на Ламском монастырь есть святой. Тот монастырь царь Иван раз пожаловал. Принес в дар монахам сани вяземские. Сани те немецким алым бархатом подволочены, дуги и оглобли вязовые. Хомут же ременный, с лисьими красными хвостами. И полость в санях — сукном добрым желтым подложена и сафьяном…

— И какая тебе в тех санях корысть, что будто рыдаешь ты по ним и слезы льешь? — спросил Авила Парфен.



— Да какая ж корысть быть здесь может! — вскричал Василий. — Хоть и были бы у меня те красавцы сани? Где на них тут поездить? Кому показаться? Перед кем промчаться? Перед медведями да волками? — он злобно засмеялся. — Холопы! Кипяток с травой лесной пьете! Медом лесным заедаете! И сами вы лесовики, мужичье, лешие… А там в миру — жизнь…

— Васюта, милый! — привстал поп Иван. — Что же ты гостей моих лаешь? За что? Опомнись!

— В мир захотел? — насмешливо сказал Ворон. — А мы оттуда бежали. Ты знаешь, что там в миру-то делается? В санях с красными хвостами лисьими покататься захотел? Только чтоб в те сани усесться, злато-серебро иметь надо. Оно у тебя есть?

— Будет! — выкрикнул Василий. — Не пужай! Хоть сейчас нет, так будет. В миру недотепам косопузым делать нечего. С того они в леса и бегут. А в миру себя покажи. Либо ты кого, либо тебя кто…

Авила Парфен прищурился, взглянул на Василия остро, спросил:

— Откуда ж у тебя, Василий, золото будет?

— Мое это дело!

— Хорошо. Это, скажем — пусть, твое. А девке голову морочить, смущать — тоже твое? Тут, милый, не только твое.

— А чье же?

— Да хоть бы Ждан Медведя! Да и мое — тоже.

— Твое? — Василий захохотал. — Ну, нет, врешь! Это только Лебедушки дело, да мое! А больше — ничье…

— Чего зубы скалишь? — тихо, с расстановкой сказал Авила Парфен. — У нас еще прежде с ней уговор был. Будто не знаешь?

— Знаю, знаю! Да нечего кашу в лапти обувать! Дело-то забытое. Дело, видишь, такое. Девке не укажешь. Ты ее в кувшин посади — и то сбежит, если захочет.

— Сманиваешь? А — куда?

— Там видно будет.

— На большую дорогу? Тебе ведь казну только на большой дороге и добывать.

— А чего на вас большая дорога страх наводит? Там тоже люди. Не хуже нас с вами.

— Смотри ты!

— Да. Не хуже. Только половчей. Был вот, говорят, такой дядя с большой дороги — Авдошей звали. Поймали его раз царские стражники. Да и посадили голубя в острог вместе с друзьями. Хорошо. Сидит Авдоша в остроге. День, другой. Потом стражника просит: мил-человек, принеси лохань воды — умыться. Грязны-де мы очень. А тот, дурак, возьми и принеси. Малое время погодя входит к ним опять — что за диво! Ни Авдоши, ни товарищей его, одна лохань стоит, да и та — сухая!

— Это как же? — удивился поп Иван. — А они где ж?

— Ушли! — выкрикнул Василий. — Утекли! Вместе с водой! Оттого и лохань пуста… Вот те каковы люди с большой дороги бывают! А вы! — он махнул рукой, встал, вышел.

— Да, — после долгого молчания сказал Авила Парфен. — Сани, видишь, ему мерещатся. Немецким алым бархатом, значит, подволочены. А на хомуте красные лисьи хвосты. А в санях — он сам — свистит, гикает, мчится вихрем! Важно!

— А что ж, — вздохнул поп Иван. — Дело молодое. И того хочется, и этого…

— Не в том дело, — покачал головой Ворон. — Молодое дело — хорошее. До того, что Васюте хочется — то преступлением только добывается. Вот он и наметился.

— Нет, Ворон, нет! — надрывно воскликнул Степан. — Не то говоришь! А то, что отрезанный мы ломоть теперь — вот главное. Слов нет: хорошо здесь. Душе спокойно, сам себе хозяин. Трудись — и все, что наработаешь — твое. Да будь они прокляты те сани! Не нужны! А вот зато как подумаешь, как там, в миру, по кузням всякие человеки молоточками по железу, по укладу потюкивают, огонь дуют, уголек подбрасывают, а уголек — черный чертушко — сухой, чистый, аж звенит, как его подгребаешь! И они, эти человеки, мужицкий разный, городской, военный, купеческий обиход куют — как подумаешь, говорю, как вспомнишь, так бы слезами и залился. Как они там, други, работают? Какой способ к ремеслу прилагают, что нашли? Это ж дело какое! Наш брат, кузнец, он такой, он все время на выдумки горазд. И все это друг дружке передается. А я? Один, как перст… Что и знал, так в лесу тут забуду, не то, чтоб новое что ухватить…

— Да, Степан, ты про ремесло свое верно говоришь, — Ворон отпил душистого отвару из чашки, поставил ее, пристукнув по столу. — Верно. А мне что? Мне об своем ремесле жалеть нечего. Пусть бы то ремесло совсем быльем поросло. Я с юных лет приучен на коне сидеть, саблей махать, огневым боем в людей палить. И от того ремесла — тоска смертная. Ворочаться к нему не хочу. Мне тут по нраву. Чего больше?

— Что и говорить, — улыбнулся Томила. — Ты, Ворон, счастливый. Ремесло свое ты покинул, а зато у тебя лада — вон какая, — он кивнул на Серафиму, — залюбуешься! Она тебя не покинула. Она с тобой. Недаром говорят: без мужа голова непокрыта, без жены дом непокрыт… У тебя ж теперь все есть — и дом, и жена.