Страница 90 из 98
В один из ближайших после этого дней, прежде чем отправиться на могилу поэта, мы пошли взглянуть на домик, в котором он жил и умер и который, как сказали нам, существовал еще в полуразрушенном виде. Узнав, что дом принадлежит сельскому старосте, мы придумали и предлог для осмотра: намерение купить дом.
Сам хозяин, атлет-мужчина с умным, благообразным лицом, повел нас в покинутое жилье. Загремел замок, дверь заскрипела на ржавых петлях, и мы очутились в просторной полутемной комнате, куда свет пробивался сквозь один наполовину оторванный ставень (остальные были забиты наглухо). Сеней у избы давно не было. Голые бревенчатые стены промозгли и прогнили. На нас пахнуло могильной сыростью, и со всех сторон хлынули грустные предания прошлого…
— Сколько же просите вы за эту развалину?
— Шестьдесят рублей. Здесь еще Михаил Ларионович Михайлов жили, здесь и умерли… — прибавил хозяин, очевидно хорошо понимая настоящую цель нашего посещения.
— Как, вы даже имя и отчество помните?
— Как живого его перед собой вижу! Славный был барин, добрый, хотя собой и невзрачный… Мне о ту пору лет десять было, как он помер; братан мой и могилу копал.
Мы осыпали рассказчика всевозможными вопросами, но ответы, как и следовало ожидать, оказались мало любопытными, имеющими слишком общий характер. Был добрый барин… Денег не, жалел и никогда не запирал на замок стола, в котором они лежали («кучи, кучи бумажек!»)… Все читал больше, или писал… Книг «множество» было.
Не больше сообщили нам потом и другие деревенские старожилы. Память о тех еще недалеких сравнительно временах, когда кадаинским рудником правил знаменитый приспешник Разгильдеева — Кабаков и под его ферулой находились Чернышевский, Михайлов и польские повстанцы шестьдесят третьего года, сохраняется среди них уже довольно смутно. Да и то сказать: жили они здесь изолированной от внешнего мира жизнью, проводя время главным образом, в обществе книг, и что же характерного могли знать о них крестьяне?
Мне неизвестно, каким здоровьем пользовался поэт до своего переселения в Сибирь; в Иркутске он перенес, кажется, брюшной тиф; но развитие чахотки, унесшей его в могилу после одного лишь года пребывания в Кадае (1865 год), местные обыватели приписывали исключительно дню похорон душевнобольного ссыльного Кароли, когда Михаил Ларионович не то застудил, не то повредил себе ногу. С этого времени болезнь пошла быстрыми шагами, и роковой конец стал неизбежен…
Путь к могиле лежал мимо знакомого уже нам гиганта утеса. Здесь, среди гранитных обломков, мы повстречали целый лес свежераспустившихся марьиных кореньев; отцветающие ургуи также виднелись во множестве. Вспугнутая нашими» голосами семья ястребов с тревожными криками поднялась из расселины скалы и стала виться над нашими головами; вдали протяжно и уныло перекликались кукушки, а вверху, в синем небе, не умолкая разливалось торжественное пение жаворонков. Набрав по дороге огромный пук цветов, Таня уселась на одну из гранитных глыб, и я не без удивления увядал, как из этих скромных, незатейливых цветов, ландышей, сараны, ургуев и марьиных кореньев под ее проворными и искусными пальцами вырастал красивый, пышный венок. Мы продолжали затем дорогу.
Малозаметный издали холм оказался вблизи высоким утесом, взобраться на который стоило немалого труда. Не переводя духу, мы кинулись к стоявшим на вершине огромным крестам. Их было всех три, но один, вероятно давно уже поваленный бурей и весь источенный червями, лежал на земле…
Польская надпись на нем говорила, что здесь покоится прах «выгнаньца» 1863 года Волошинского… Один из стоявших крестов принадлежал упомянутому выше Кароли, на другом — самом высоком — значилось по-польски же: «Wygnaniec polski 1831 roku Litynsky».[24]
— А где же Михайлов? — в один голос спросили мы друг друга и инстинктивно направились к краю обрыва, где беспорядочно наваленная груда каменьев (породы грубого мрамора) обозначала, по-видимому, чью-то безымянную могилу. — Не здесь ли?
Расспрашивая потом кадаинских стариков и сличая их показания, мы убедились в верности этой догадки. Некогда на этом месте также стоял крест, поставленный родственниками поэта, но вот уже лет десять, как он упал и куда-то исчез — по всей вероятности, украден кадаинцами на дрова (благо последние представляют в безлесной Кадае ценный предмет)…
Положив венок на могилу, долго бродили мы с грустными думами по утесу, осматриваясь кругом и любуясь открывавшимися с него видами. Глаз приятно поражается прежде всего обилием растущих тут незабудок: весь холм буквально залит ими и синеет под ногами, как огромный голубой ковер… Глубоко внизу по темной лощине тянется серая лента деревни, а с других сторон по краям горизонта высятся унылые остроконечные сопки, словно стерегущие невозмутимый сон мертвецов.
Грустно и сиротливо здесь в долгие забайкальские зимы; утес, от низа до самой вершины, занесен сыпучим снегом и «лишь волками голодными навещаем порой».{50} Но зато в остальные времена года это одна из самых живописных в Кадае местностей. Миром и поэзией веет от гордо уединенных могил, вырытых далеко от чуждых и враждебных взоров. В ясные, солнечные дни воздух оглашается несмолкаемыми бесчисленными трелями жаворонков, привольно купающихся в небесной лазури, и под их торжественные звуки невольно вспоминаются стихи М. Л. Михайлова, помещенные в «Отечественных записках» 1871 года под скромными инициалами М. М.:?
Как золотой, блаженный сон, промелькнуло лето! В одно прекрасное августовское утро мы были застигнуты совершенно врасплох известием, что рудник посетил наконец тот важный генерал, приезда которого кобылка уже не один год поджидала с таким нетерпением. Однако не успели мы приготовиться к событиям, как они стали уже делом прошедшего… Накануне, ровно в одиннадцать часов вечера, генерал «прибежал» в Кадаю, а к следующему полудню его уже не было. И за этот короткий промежуток он успел совершить великое множество дел: выспаться, позавтракать, на месте ознакомиться с каторжным вопросом, сделать осмотр тюрьмы, наконец, дать местной администрации необходимые указания и инструкции. С такой же точно стремительностью и основательностью осмотрены были, очевидно, и прочие рудники, и важный сановник поспешил отбыть в Петербург, оставив по себе впечатление блеска, грома и тумана. Рассказывали, что сам заведующий каторгой ходил в эти дни низко понурив голову, и не мудрено: на какое-то его замечание последовал суровый, раздражительный ответ в присутствии чуть ли даже не арестантов:
— Я приехал не советы выслушивать, а учить!
За всем тем мелкая каторжная администрация ликовала.
— Пронеслась гроза — гуляем! крикнул весело Костров, промчавшись куда-то мимо окон моей квартиры на паре своих рыжих и фамильярно послав мне воздушный поцелуй.
Правда, многие из арестантов, собиравшихся обратиться к генералу с различными просьбами и жалобами и не успевших сделать это, имели огорченный вид, но скоро и они нашли утешение в философических размышлениях.
— Ну, в этот раз не пофартило — пофартит в другой. Он ведь, говорят, на Кару теперь побежал, а взад поедет — беспременно опять к нам заглянет. Главная беда, не подпускали близко собаки эти — надзирателишки, а то бы он вник в кажное дело, потому генерал самый настоящий: и по закону и против закона, говорят, власть ему дадена! И к нашему брату доброта такая в лице!.. А смотрителишек не обожает. Так и бреет их, братцы мои, так вот и бреет! Взад поедет — тогда уж. мы его так не пропустим.
24
«Польский изгнанник 1831 года Литинский» (польск.).
50
Из стихотворения П. Ф. Якубовича «Памяти Павла Осиповича Иванова» («Стихотворения». Л., «Советский писатель», 1960, стр. 216).
25
С осени 1894 года нарисованная выше картина изменилась. Прибавилась еще пятая могила — Павла Осиповича Иванова, погибшего в самоотверженной борьбе с эпидемией брюшного тифа, косившей в тот год кадаинское население (Иванов был студент-медик, осужденный в 1882 году в каторгу по одному из политических процессов). По случаю этих похорон мне с товарищами удалось, кстати, ремонтировать и остальные могилы: поваленный крест был поднят, над Михайловым водружен новый, и на высоком утесе образовалась целая семья крестов… Местное каторжное начальство получило за это нагоняй от высшего, со строгим запросом: на каком основании было дозволено похоронить Иванова не на общем тюремном кладбище? Одно время мы боялись даже, что могилу разроют и гроб перенесут… Этого не случилось, но если бы еще кто-нибудь из нас умер, ему не пришлось бы уже лежать на знаменитом утесе, рядом с прахом поэта… Теперь, двенадцать лет спустя, изменилась ли картина? Нет ли опять упавших крестов? Нет ли и вовсе исчезнувших? (Это примечание написано автором в 1906 году.)