Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 161 из 175

Дело сугубо личное. И вина его — отнюдь не общественная, а тоже личная. И жена его, «товарищ Парамонова», перед которой он виноват, обладает огромным арсеналом средств, с помощью которых может наказать провинившегося супруга: ведь она ему не только жена, но и начальница. Но из всех видов казни она выбирает именно вот эту, самую страшную, самую мучительную:

И вот он начинается, этот привычный, хорошо всем нам знакомый ритуал.

Начинается вполне буднично и вроде как даже безобидно:

Деваться некуда, и герой, верный правилам этой жестокой игры, начинает заголяться:

Человек, далекий от понимания тогдашней жизни (иностранец какой-нибудь или совсем молоденький наш компатриот), может и не понять, почему со «строгачом», то есть со строгим выговором, да еще «с занесением» (то есть с занесением в личное дело), человека надо было поздравлять.

Но поздравлять стоило, потому что «строгачом» он отделался. Могли ведь и исключить. А исключение — это смерть. Дело, стало быть, было нешуточное.

Гораздо труднее объяснить — тому же иностранцу или совсем молоденькому нашему компатриоту, — кто они были, эти люди, которые поздравляли его с воскресением.

Неужели те же, что только что кричали ему из зала: «Давай подробности!» — и сладострастно смаковали все эти интимные подробности его грехопадения?

Да, это были именно они. Те же самые люди, которые только что втаптывали его в грязь, клеймили, навешивали политические ярлыки, заставляли заголяться, выворачиваться перед ними наизнанку.

Конечно, они от всего этого получали некоторое удовольствие. И конечно, роль их в этом аутодафе была палаческая. Но при этом они (во всяком случае, многие из них) явно не желали своей жертве зла и даже хотели его выручить, спасти, вытащить из беды, в которую он попал. И когда это спасение (воскресение) состоялось, поздравляли его вполне искренне, от всей души.

Скорее всего они даже и не ощущали ни постыдной жестокости своей роли палачей, ни мучительной унизительности роли жертвы: ведь это был ритуал. Привычный, ничего не значащий, пустой ритуал, совершающийся «для порядка», для протокола, для галочки.

► Я пошел к Григорию Михайловичу Скульскому. Бывший космополит, ветеран эстонской литературы мог дать полезный совет.

Григорий Михайлович сказал:

— Вам надо покаяться.

— В чем?

— Это не важно. Главное — в чем-то покаяться. Что-то признать. Не такой уж вы ангел.

— Я совсем не ангел.

— Вот и покайтесь. У каждого есть в чем покаяться.

— Я не чувствую себя виноватым.





— Вы курите?

— Курю, а что?

— Этого достаточно. Курение есть вредная, легкомысленная привычка. Согласны? Вот и напишите… Покайтесь в туманной, загадочной форме…

Бывший космополит и ветеран эстонской литературы в отличие от активистов собрания, описанного Галичем, конечно, понимает, что человеку, которому не в чем каяться, не так-то просто заставить себя принять участие в этом мерзком ритуальном действе. И некоторую бессовестность своего совета (искреннего и вполне серьезного, ведь это — единственный выход из положения, который он видит и может предложить) маскирует юмором.

Да, противно. Но что поделаешь? Плетью обуха не перешибешь. К тому же мы ведь с вами понимаем, что все это — не более чем пустая формальность. И в конце концов игра стоит свеч…

Вот так же, наверно, убеждали, уговаривали себя и те, кому выпадало играть в таком ритуальном действе роль не жертвы, а палача.

А может быть, им и уговаривать себя не приходилось, так привыкли они к совершению этого необходимого ритуала.

В 1947 году — я был тогда студентом-первокурсником Литературного института — меня исключали из комсомола.

Началось это так.

Вдруг, ни с того ни с сего, меня срочно вызвали к директору.

Постучавшись и приоткрыв двери директорского кабинета, я сразу увидал, что директора нашего — Федора Васильевича Гладкова — в кабинете нету. А за длинным его столом восседает целый синклит хорошо и не очень хорошо известных мне лиц.

Сидящий во главе стола хорошо мне знакомый профессор Леонтьев объявил мне, что в партком института (все сидящие за тем столом как раз и входили в этот — до сего дня неведомый мне партком) поступило заявление, которое они мне сейчас зачитают.

То, что они называли заявлением, было самым обыкновенным доносом. Начинался он с описания очень тревожащей автора «заявления» обстановки в нашем институте. Обстановка была — из рук вон. Среди студентов царили упаднические настроения. Многие из них проявляли аполитичность, безыдейность. Имели место даже отдельные антисоветские высказывания. Особые опасения вызывало у автора распространенное среди некоторой части студентов пренебрежительное и даже негативное отношение к изучению основ марксизма-ленинизма.

Эту чудовищную атмосферу идейного застоя и даже гниения ярче всего может характеризовать поведение студента Сарнова, выразившееся в акте чудовищного и наглого политического хулиганства.

Провалив зачет по основам науки наук, Сарнов назвал марксизм-ленинизм схоластикой. Позже, готовясь к новому зачету, в присутствии нескольких студентов, которые могут это подтвердить (шел перечень фамилий), указывая на книги Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, Сарнов произнес такую, кощунственную в устах советского студента фразу: «Я ненавижу классиков марксизма-ленинизма за то, что они понаписали всю эту муру, которую я вынужден теперь учить!»

Сарнов и раньше неоднократно проявлял свои гнилые, антипартийные и антисоветские взгляды. Так, например, он резко критиковал основополагающие постановления Центрального Комитета нашей партии о литературе и искусстве: «О журнале „Звезда“ и „Ленинград“», «Об опере Мурадели „Великая дружба“».

Много там приводилось и других ужасающих фактов, свидетельствующих о том, что обстановка в Литературном институте сложилась совершенно нетерпимая для советского вуза. А тем более для учебного заведения, готовящего кадры работников идеологического фронта. Обстановку эту необходимо было срочно оздоровить, очистив здоровое ядро коллектива от идеологически чуждого элемента, каковым безусловно является студент первого курса Бенедикт Сарнов.