Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 159 из 175

Вот самый знаменитый тогдашний — юбилейный — пушкинский анекдот:

► Объявлен конкурс на лучший памятник Пушкину. Премий удостоились три проекта.

Первый из них был такой: на постаменте сидит Пушкин и читает книгу Сталина «Вопросы ленинизма».

Второй проект выглядел уже иначе: на постаменте сидит Сталин и читает том Пушкина.

Но ни тот, ни другой не удостоились высшей награды. Первую премию получил третий проект: на постаменте сидит Сталин и читает книгу Сталина «Вопросы ленинизма».

Анекдот этот красноречиво свидетельствует о том, что хоть Пушкин и стал тогда членом Политбюро, до Генерального секретаря ЦК ему было все-таки далеко. Но смысл его отнюдь не сводился к глумлению над достигшим тогда высшей своей точки культом Сталина.

Этот старый анекдот самим построением своим, всей логикой своего нехитрого сюжета обнажил самую суть интересующей нас проблемы. А суть эта состоит в том, что пышные и громогласные юбилеи (все равно чьи — Пушкина, Толстого, Иисуса Христа) власть устраивает для себя. Преследуя только свою выгоду, свои политические (а то и просто личные) цели.

Сто пятьдесят лет со дня рождения Пушкина (в 1949 году) страна отмечала не так громко, как столетие со дня его смерти, но все-таки достаточно помпезно.

Было, как водится, торжественное заседание в Большом театре. В президиуме сидели члены Политбюро и другие, как принято тогда было говорить, «знатные люди нашей Родины».

Доклад о жизни и творчестве великого поэта делал Константин Симонов.

Само собой, и весь ход этого торжественного заседания, и симоновский доклад транслировались по радио на всю страну.

Но широкие народные массы — особенно где-нибудь там, в глубинке, — большого интереса к этому мероприятию не проявляли.

Во всяком случае, в маленьком казахском городке, на центральной площади которого был установлен репродуктор, никто — в том числе и местное начальство — не ожидал, что доклад Симонова вдруг вызовет у населения такой жгучий интерес.

Репродуктор хрипел что-то свое, не слишком разборчивое. Площадь, по обыкновению, была пуста. Но к началу торжественного заседания, транслировавшегося из Большого театра, вернее, к началу симоновского доклада — вся площадь вдруг заполнилась толпой всадников, прискакавших неведомо откуда. Всадники спешились и молча застыли у репродуктора.

Менее всего были они похожи на тонких ценителей изящной словесности. Это были совсем простые люди, худо одетые, с усталыми, изможденными лицами. Но в казенные слова симоновского доклада они вслушивались так, словно от того, что сейчас скажет там, в Большом театре, знаменитый поэт, зависела вся их жизнь.

Но в какой-то момент, где-то примерно в середине доклада, они вдруг потеряли к нему всякий интерес. Вскочили на своих лошадок и ускакали — так же неожиданно и так же стремительно, как появились.

Это были сосланные в Казахстан калмыки. И примчались они из дальних мест своего поселения в этот городок, на эту площадь, с одной-единственной целью: услышать, произнесет ли московский докладчик, когда он будет цитировать текст пушкинского «Памятника» (а он ведь непременно будет его цитировать! Как же без этого?), слова: «И друг степей калмык».

Если бы он их произнес, это означало бы, что мрачная судьба сосланного народа вдруг озарилась слабым лучом надежды.

Но вопреки их робким ожиданиям Симонов этих слов так и не произнес.

«Памятник» он, конечно, процитировал. И даже соответствующую строфу прочел. Но — не всю. Не до конца:





И — все. На «тунгусе» цитата была оборвана.

Я тоже слушал тогда (по радио, конечно) этот доклад. И тоже обратил внимание на то, как странно и неожиданно переполовинил докладчик пушкинскую строку. Но о том, что стоит за этой оборванной цитатой, узнал гораздо позже. И историю эту про калмыков, примчавшихся из дальних мест, чтобы послушать симоновский доклад, мне тоже рассказали потом, много лет спустя. А тогда я только с удивлением отметил, что при цитировании пушкинского «Памятника» у докладчика почему-то пропала рифма. И очень удивился, что Симонов (поэт все-таки!) ни с того ни с сего вдруг изувечил прекрасную пушкинскую строку.

Пропавшую рифму Пушкину вернули лишь восемь лет спустя. Только в 57-м (после смерти Сталина, после XX съезда) сосланный народ возвратился в родные калмыцкие степи, и текст пушкинского «Памятника» мог наконец цитироваться в своем первозданном виде. Даже со сцены Большого театра.

Подводя итоги всей этой советской пушкиниане, можно сказать, что каждый из трех припомнившихся мне славных пушкинских юбилеев был своего рода мандатом.

Юбилей 27-го года был мандатом на выселение из квартиры Ивана Федоровича Головкина.

Юбилей 37-го — мандатом на кровавую Большую Чистку, вошедшую в народное сознание под именем ежовщины.

В 49-м, казалось бы, можно было уже обойтись и без такого мандата. Но Пушкин все еще продолжал оставаться членом Политбюро. И подобно тому как на арест Бабеля или Артема Веселого нужна была виза (санкция) генерального секретаря Союза писателей Фадеева, так и на то, чтобы калмыки оставались в своей ссылке, необходима была виза (санкция) Александра Сергеевича.

Инерция этих «славных юбилеев» продолжается и сейчас, в новое, уже постсоветское время. (Совсем недавно с помпой отмечалась двухсотлетняя пушкинская годовщина.) Причина — та же: старая идеология окончательно скомпрометирована, новая пока так и не сложилось. Вот и приходится по-прежнему пробавляться юбилеями. И даже — полуюбилеями (850-летие Москвы). Не ждать же еще 50 лет до новой круглой даты. Пришлось довольствоваться полукруглой.

Я

Язвы и родимые пятна

К слову «Запад» (не в географическом, а в политическом его значении) в советском новоязе было два постоянных эпитета — «буржуазный» и «растленный»:

Эпитет «буржуазный» был вроде как поприличнее. В нем как бы присутствовал оттенок некоторого наукообразия. Беспристрастная научная констатация: у нас, мол, уже социалистический строй, а у них — пока еще! — капиталистический, буржуазный.

Но в контексте обычных советских инвектив это квазинаучное определение звучало такой же руганью, как и более эмоционально окрашенное «растленный». Тем более что почти всегда со словами «буржуазный», «капиталистический» соседствовало слово язвы.

Все известные нам человеческие (общественные, социальные) пороки — такие, как проституция, нищета, безработица, алкоголизм, наркомания, коррупция, взяточничество, — именовались у нас язвами капитализма.

Те же явления — если вдруг заходила о них речь применительно к советской действительности — именовались уже иначе: пережитками прошлого, родимыми пятнами капитализма.

За этими лицемерными эвфемизмами (как и за уже рассматривавшимся на этих страницах выражением «отдельные недостатки») стояла вся целостная система мировоззрения советского человека, вся внушаемая ему картина вселенной.

Буржуазный Запад — это мир неизлечимо больной, до основания прогнивший, исторически обреченный. Поэтому все его болезни — это язвы. Они — в принципе — неизлечимы.

В нашем же — день ото дня все более крепнущем, цветущем общественном организме, — если и случаются какие-то недомогания, то они не просто излечимы, а сами собой излечатся, отомрут по мере дальнейшего нашего продвижения вперед, к светлому будущему. Во всяком случае, для нормальной жизнедеятельности нашего здорового организма они так же неопасны, как какие-нибудь родимые пятна.