Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 142 из 175

Невинное замечание это вызвало целую бурю. Второй докладчик, И. Вардин, так возражал Воронскому:

► Такая постановка вопроса недопустима. Товарищ Воронский сообщил, что товарищ Зиновьев терпимо относится к «Аэлите» Алексея Толстого. Я тоже слышал это от товарища Зиновьева. Товарищ Каменев говорил мне как-то, что он с удовольствием читает Эренбурга. Товарищ Бухарин пишет предисловие к эренбурговскому «Хулио Хуренито».

Вопрос заключается не в том, с удовольствием или без удовольствия читает товарищ Каменев или другие товарищи Эренбурга… Суть вопроса заключается в том, как эта литература воздействует на массы… Товарищ Каменев может читать что угодно; мы все почти, здесь собравшиеся, читаем белую литературу; предполагается, что у нас есть соответствующий иммунитет, но в широкую массу всю эту литературу не пускаем, иначе у нас была бы свобода печати. Тот же герой «Аэлиты», аннексирующий Марс в пользу совреспублики без контрибуции, может доставить художественное наслаждение товарищу Зиновьеву, но для широких рабоче-крестьянских масс вся эта литература — вреднейший яд.

Это, конечно, был уже перегиб. И насчет «Аэлиты» товарища Вардина со временем поправили. Крепко поправили (расстреляли). А фантастический роман «рабоче-крестьянского графа» спустя лет пять после того совещания издал Детгиз, и его читал каждый школьник.

Но выдвинутая Вардиным идея «закрытого распределителя» и для духовной (а не только телесной) пищи — была радостно принята новой властью на вооружение. Открытый женой вождя список запрещенной литературы с каждым годом пополнялся все новыми и новыми именами. И вряд ли тут можно сказать, что правая рука не знала, что творила левая.

Сейчас любят — кстати и некстати — поминать, что Ленин терпеть не мог интеллигенцию. Как я уже упоминал, однажды даже назвал ее говном. (В письме Горькому от 15 сентября 1919 года.)

Вот полная цитата:

► Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитализма, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно.

Говном, стало быть, вождь считал не всякую интеллигенцию, не интеллигенцию вообще, а только тех «интеллигентиков», которые были «лакеями капитализма», «пособниками буржуазии». Эту интеллигенцию (за неимением другой) до поры до времени приходилось терпеть, использовать и даже подкармливать. Но конечная цель состояла в том, чтобы взамен этой — гнилой буржуазной интеллигенции — создать свою. Рабоче-крестьянскую.

Именно для этого и надо было «учиться, учиться и учиться», обогащать свою память знанием всех богатств, которые выработало человечество.

Но ученики и соратники вождя поняли это указание вождя по-своему.

Рассказывает Владислав Ходасевич:

► Я жил в Петербурге. Подголадывал. (Дело происходит — весной 1921 года. — Б. С.) Однажды вечером — стук в дверь. На пороге какая-то женщина — пришла приглашать меня читать лекции о Пушкине в клуб им. Подбельского. Поначалу я отказался. Но женщина привела доводы неопровержимые: столько-то фунтов черного хлеба и фунт повидла в неделю. Оказалось к тому же, что и клуб находится недалеко — поблизости от Мариинского театра (я жил на углу Мойки и Невского). Кончилось тем, что я согласился. Моими слушателями оказались служащие почтового ведомства, в огромном большинстве — женщины. Три раза я им рассказывал о Пушкине. Слушали хорошо, вникали, после лекции забрасывали вопросами, в большинстве случаев — очень дельными. Я уже начал даже испытывать некоторое удовольствие от этих занятий. Как вдруг, в один прекрасный день, получаю вызов к клубному комиссару, которого никогда не видел и о самом существовании которого до тех пор не подозревал. Являюсь. Обыкновенный комиссар, как все: гимнастерка, растрепанная бородка, пенсне, револьвер. Он мне сказал:

— На будущей неделе мы празднуем двухлетний юбилей курсов. Пускай кто-нибудь из ваших слушательниц прочтет доклад о Пушкине.

Я почтительно доложил, что никто из слушательниц этого сделать не может, ибо познания их еще слишком ограниченны.





— А между тем надо, — сказал комиссар. — Будет начальство, пресса.

— К сожалению, немыслимо.

— Тогда вы сочините, а она пускай прочитает. Понимаете? Вечер должен быть показательный.

Я очень спокойно объяснил ему, что есть большая разница между «показательным», когда показывают то, что есть, и «показным», когда показывают то, чего нет. Мое объяснение ему не понравилось. Он рассердился и объявил, что больше я у них не служу.

Так это начиналось.

А о том, что из этого вышло, к чему привело, можно судить по небольшому, но красноречивому отрывку из письма другого поэта Серебряного века, который я сейчас приведу.

После войны на запад хлынул новый мощный поток эмигрантов из России. Это была так называемая вторая волна. Ди-пи, как их там называли. (По-нашему — «перемещенные лица».)

Тут-то и произошла историческая встреча последних могикан старой русской культуры с интеллигентами новой России, с представителями — далеко не худшими, надо сказать, — новой русской интеллигенции, выращенной в СССР за годы советской власти.

И вот какое суждение об этих «новых» высказал уже завершавший в то время свой путь в литературе русский поэт Георгий Иванов:

►…Несколько слов «по существу», может быть, мне напишете. Пожалуйста, пооткровенней… Что Вы долго мои стихи не любили — и потом оценили так высоко — делает для меня Ваше мнение и Ваши советы важными и нужными… Вы писали, что-то вроде: «старшим нравится, новые не понимают». Мне любопытно бы знать конкретным образом — в двух словах — что слышали Вы от «новых». Только любопытно — потому что, как правило, «новые» городят, критикуя, чушь, независимо от того, хвалят или ругают… По-моему, они сплошь и рядом даровиты, часто изумительно «полны сил», но талантливость эта неотделимо слита с серостью… Они наивны и первобытно самоуверенны и как будто не поддаются органически культуре. Я к ним, то есть к этим ди-пи — питаю больше чем симпатию, я чувствую к ним влечение кожное и кровное. Но считаю, что они тоже «жертвы» большевизма, как и мы, только по-иному. Нашу духовную культуру опозорили, заплевали и уничтожили, нас выбросили в пустоту, где, в сущности, кроме как заканчивать и «подводить итоги» — «хоронить своих мертвецов» — вроде моей поэзии — ничего не остается. Их вырастили в обезьяннике пролетариата — с чучелой Пушкина вместо Пушкина, какого мы знаем, с чучелой России, с гнусной имитацией, суррогатом всего, что было истреблено дотла и с корнем вырвано. И получилась — бешеная одаренность, рвущаяся к жизни, — как если бы разорена оранжерея — весной сквозь выбитые стекла, покрывая все — и мусор разоренья, и то, что в почве еще уцелело от редкостных клеток, все глуша, ничего не соображая, торжествуют, наливаясь на солнышке, лопухи.

В действительности дело обстояло даже еще хуже, потому что та «бешеная одаренность», которую почувствовал в «новых» старый русский поэт, была истинным чудом. (То есть чудом было то, что она — уцелела, проявилась, хоть как-то — пусть уродливо, но реализовалась.) Ведь эти «лопухи» проросли сквозь асфальт, силой своей вот этой самой бешеной одаренности взорвав тщательно заасфальтированную, зацементированную почву.

А сколько семян этих самых «лопухов» (а может быть, и не только «лопухов») погибло там, под этим асфальтом!

Ведь самый корень зла как раз в том, что в этой самой новой России преобладала — и в конце концов восторжествовала, победила — принципиальная установка на неодаренность.

Герою романа В. Набокова «Дар», прозябающему в эмиграции, в Берлине, случайно попадает в руки какой-то советский журнальчик. Он листает его. И вдруг странное чувство его охватывает: