Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 152

Киринович собирался позвать и Габчо, отца Доминко, но вскоре мысль эту выкинул из головы. Решил — Габчо такой же негодяй и проходимец, как и Онофрей, а уж двоих негодяев вместе сводить не годится — глядишь, еще и сойдутся на какой-нибудь подлости и натворят ужасных неприятностей управителю. Где Вельзевул, к чему туда тащить и Люцифера? Останется Габчо в стороне — будет надежное равновесие. А вздумай он бузотерить, так именно Онофрей и найдет на него управу.

Но получилось не так, как замышлял Киринович. Он полагался прежде всего на людей наезжих, считал, что все они будут по крайней мере на должном уровне, с понятиями о конспирации, но, к сожалению, он ошибся.

Раньше всех заявился Штефкин отец, которого никто не звал. Это было первое разочарование, весьма неприятная и досадная неожиданность.

— Что тут затевается? — допытывался тесть, и по нему было видно, что он недоволен и как бы даже сердится, что ему пришлось сюда заявиться. — Слыхал я, здесь должно быть какое-то собрание и ты его организуешь.

— Какое собрание?! — Кириновичу хотелось тестя поскорее выдворить — он опасался, что нагрянут приглашенные и услышат разговор, который может уронить его в их глазах. — Я просто позвал кое-кого из друзей. Воскресный день, хочется поболтать, сыграть в марьяж.

— Так ты их ради марьяжа позвал! Уборка в разгаре, а у тебя есть время для марьяжа и болтовни!

— Ха! Уборка в разгаре! — надулся Киринович. — Она и у меня в разгаре. Вчера начали косить яровой ячмень, а на будущей неделе примемся за рожь.

— Послушайте, — вмешалась в разговор Штефка. — Да не ругайтесь же вы! Хоть в воскресенье, пожалуйста, не ругайтесь. Я собралась в Церовую, а вы тут ругаетесь. Коли ругаться сюда пришли, тата, так лучше уходите!

Конечно, Штефка все это сейчас придумала: она и сама поняла, что отец пришел не ко времени. Она вовсе не собиралась в Церовую. Знала, что в имение приедут гости, Йожко ее заранее об этом предупредил. Даже объяснил, зачем приедут и почему, но для нее это было не так уж и важно. Главное — приедут люди, и дом их хоть капельку оживится! Она обрадовалась и приходу отца — он давно не был у них, и Штефка поначалу надеялась, что он пришел помириться с Йожо и что посторонние будут этому только содействовать. Но сейчас она поняла, что это пустая затея, и потому старалась отца поскорее выпроводить.

Йожо догадался о ее добром умысле и был ей благодарен, но в голосе его особой благодарности не чувствовалось. — Хочешь, иди! — огрызнулся он. — Тебя никто тут не держит!

— Я с татой пойду. Подожду его.

— Кто сюда приедет? — настаивал отец. — Что за сборище затеяли?

— Приедет доктор Салус, — сказал Киринович.





— Какой такой Салус? Что еще за Салус? Почему ему в городе не сидится? Что это за доктор, если ему охота переть в такую даль ради марьяжа? Неужто в городе приятелей не стало? Хотел бы я знать, о чем этот Салус может толковать с крестьянином или батраком или, скажем, с таким управителем, как ты.

— Что еще за оскорбления?

— Тата, ты опять за свое? — налетела на отца и Штефка. — Только ругаться сюда приходишь.

— Я хотел бы знать, кто такой Салус, — повторял отец. — Хотел бы знать, что у него на уме. Да и с остальными я не прочь познакомиться.

Киринович раздраженно тряс головой. — Но почему я обязан тебе об этом докладывать? Кого хочу, того и зову. У меня свои дела, у тебя — свои, мы не обязаны друг с другом откровенничать.

— Ты уже запамятовал, как стал управителем. — Штефкин отец вновь за свое. — Когда-то именье принадлежало еврею, и ты еще год назад ненавидел евреев. Ты их честил, я защищал. Тогда я думал, что ты просто дурак, а нынче вижу, что нет. Вспомни, как год назад ты ругал евреев.

— Ну что тебе от меня нужно? Почему ты приплел и это сюда? Может, злишься, что я их уже не ругаю?

— Какое там злюсь! Просто знать хочу, насколько ты изменился. Хочу знать, что ты за человек!

— Почему ты меня всегда в чем-то подозреваешь? Клянусь честью, это меня начинает бесить! Почему я должен терпеть? Что я, маленький? У меня свои понятия, их я и держусь.

Штефкин отец перебил его: — Но у тебя и моя дочь. А у нее мои понятия и мой нрав. И если она забывает напомнить тебе, что для меня важно, приходится делать это самому. Я знаю твои мысли и планы. Знаю, что ты хитрец, но хитрец и такой и этакий, а я и таких и этаких терпеть не могу. Будь ты крестьянин, ты бы понял меня, но ты не крестьянин, а всего-навсего управитель, и хочешь им быть и сегодня, и завтра, и послезавтра. Нынче утром, как только проснулся, я о тебе подумал. И враз захотелось бежать сюда — сказать тебе, что только самый непутевый, распоследний мужик станет на собственном навозе наживаться.

— Тут уж я не понимаю тебя. Ты можешь толком мне объяснить?

— Нет, не могу. Я не управитель, а всего лишь крестьянин. Не понимаешь, так нечего тебе было и лезть в управители, надо было сперва побатрачить либо покрестьянствовать. Навоз есть навоз, а собственный, он и есть собственный. Кто начинает так или эдак торгашить навозом, наживаться на нем, тот нищеброд, мошенник и вор. Я не против собраний. Только уж ежели надо с кем-нибудь встретиться, я хочу знать, кто он такой, о чем с ним толковать буду и сможем ли мы договориться. Я люблю договариваться. Я с каждым охотно бы договорился. Со всеми людьми жил бы в полном ладу. И поучиться готов. Хоть я и твердолобый, а поучиться готов. И вот когда землю пашу, всегда гляжу под ноги да вперед, слежу за тем, чтобы плуг не подскакивал или чтоб я случайно не выпахал картошку, которую незадолго до того посадил. Но тебе этого не понять. Не понять этого, потому что ты никогда не был ни батраком, ни землеробом, а вышел только на свою должностишку и доволен — доволен ею, когда бегаешь по полям, доволен и собой, если видишь, что земля щедра к тебе. Ты убежден, что понимаешь землю, хотя она тебе никогда ничего не сказала, потому как и ты ей никогда ничего не сказал. Глухонемой может думать, что и остальные глухонемые, что весь мир глухонемой. Тебя волнуют только гектары, выручка, цифры. Ты все умеешь перевести в цифры и нанести на бумагу, да ты и сам только цифра, которой клочок бумаги помог раздобыть местечко, сделал из тебя управителя. Знал бы ты плуг от рождения, пришел бы от плуга к бумагам, ты иначе смотрел бы на эту бумагу, у тебя перед глазами была бы земля, и цифры бы тебе казались другими, скрип пера напомнил бы тебе, может, плуг, и ты бы вновь к нему воротился. За каждой цифрой, за каждой каракулей ты бы увидел или услышал землю. Но ты ко всему пришел с другого конца. Ты родился на свет, но еще в детстве забыл спросить, для чего ты родился. А возможно, тебе и сказали, да ты не взял в толк. Думаю, до известных, точнее, до самых главных вещей человек должен дойти сам. Ты умный, очень умный, наверно, ты и в детстве был себе на уме, вот оттого-то и стал так торопиться; ты сразу же занялся числами, особенно своим счастливым числом; ты искал его так же, как ноль ищет единицу или двойку, как двойка — тройку или иную двойку и единицу, тебе, должно быть, хотелось сразу перескочить на целую сотню или хотя бы на десятку. Ты нашел счастливое число, а может, и много счастливых чисел; мне подчас кажется, что ты и сам — счастливое число и оттого время от времени куролесишь: то ты делаешь из себя двойку, то тройку, потом из тройки восьмерку, а из восьмерки… Уж и не знаю чего. Ты такой и эдакий, я тебе уже сто раз говорил. Ты должен постоянно меняться, так как счастливое число тоже меняется, что ни минута — оно иное. Тебе приходится меняться ради местечка — ведь до тебя тут другой был, — а не изменишься вовремя, не перехитришь самого себя, чтобы и остальным замазать глаза, однажды откроешь, что кто-то и тебе пришел на смену, какое-то иное счастливое число: теперь уже он будет знать, сколько у него в имении батраков и плугов, но сам-то не сумеет путем взяться за плуг и проложить им не только восьмерку, но даже самую обыкновенную борозду, в конце которой другой счастливый глухонемой идиот, что никогда не ведал и не нюхал земли, занесет свое число в блокнот.