Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 140 из 152

А как-то раз — у меня тогда уже накопилось порядочно книг, некуда было их складывать, и я рассовал их все по углам, дома и в общежитии, — понадобилась мне для них полочка, а покупать не хотелось. Денег у меня, у студента, не было, и я хотел самую что ни есть обыкновенную. И вот подумал: тут ведь даже столяра не надобно, сколотить может ее и сосед. Я умышленно пошел к Гульданам рано утром, полагая, что мастер с Имро еще дома, но оказалось, они ушли на работу раньше обычного. Иди знай!

Стучу, вхожу в кухню, в кухне никого. Но мне почудилось, что, когда я отворял дверь, кто-то прошмыгнул в горницу. Да, кто-то прошмыгнул, но двери остались открытыми — я заглянул в них. И тут же должен был извиниться: — Прости, Вильма! Не помешаю?

Она плакала. Я охотно тут же бы и улизнул, да было поздно.

Она испугалась моему приходу, быстро утерла слезы и заставила себя улыбнуться. — Ну что ты, Рудко! Ты не помешаешь. Если хочешь, заходи! — Она попробовала улыбнуться приветливей, но у нее снова навернулись слезы. — На меня лучше не гляди!

Я даже забыл, зачем и пришел к ним. Правда, чуть погодя вспомнил.

— Знаешь, Вильма, мне бы Имриха или мастера. Нужна маленькая полочка. Книжки некуда поставить.

Она обрадовалась. Но лишь тому, что нашлось о чем говорить. — Полочка — ерунда. В два счета они тебе ее сделают. Что Имро, что отец. И давеча мастер делал полочку, правда для кастрюль. И для книг сделает. Это для них — дело плевое. — И снова залилась слезами. Но тут же и рассмеялась или, во всяком случае, попыталась улыбнуться. — Извини, Рудко! Я нынче совсем никудышная. Спроси меня кто, отчего плачу, я, поди, даже и не отвечу.

— Я ведь только насчет полки. А вмешиваться ни во что не хочу.

— А ты и не вмешиваешься. Но я все равно глупая. Не сердись, Рудко!

— Почему глупая?! — перевожу я разговор. Надо же мне было прийти! — Поплачь, коли нравится.

— Вот я и плачу. Только и знаю, что плачу. А бывает, и не плачу. Чего на меня нынче нашло? Может, просто я давно не плакала. В парке теперь меньше работы, я и поглупела.

— Не оправдывайся.

— А я и не оправдываюсь. Правда, я поглупела. Рудко, ты же меня знаешь. Ты бывал у нас часто, и я тебе все выкладывала. Мне не с кем было делиться, всегда все самой приходилось проглатывать. Одному тебе, мой золотенький, я всегда все рассказывала, хотя многого ты тогда и не понимал. Ну что у меня за жизнь, Рудко?! Как же я его изождалась, золотой ты мой, ведь мы с тобой вместе ждали, ну а как пришел наконец наш Имришко, ты ведь тогда и сам, Руденко, заплакал, а я, пусть он и муж мой, и впрямь мой Имришко, а я должна была еще и тогда перемогаться, а что мне с того? Только и знаю, что перемогаюсь, хотя долгое время думала — вот Имришко поправится, и все пойдет по-другому. Ан ничего не изменилось.

Я и не знаю, что сказать. До конца вроде и не понимаю ее. А может, просто не хочу понимать.

— А я-то думал, Вильма, — наконец мне удается хоть что-то сказать, — что он уже выздоровел и вы ладите меж собой.

— Да ведь и мне, Рудко, сдается, что он выздоровел. И сам он меня в этом всегда уверяет, но подчас у меня такое чувство, будто он на меня зло держит. А иной раз и правда злится. Мы и ладим и не ладим.

— Поговорила бы с ним.

— О чем? Обо всем уж говорено. А он меня, видать, еще и боится. Бывает, на меня и прикрикнет, но и эти окрики словно бы оттого, что не хочет со мной слишком ладить, словно как раз моя доброта и нагоняет на него страху…

— Будет тебе, Вильма! Ведь и я его капельку знаю…





— Не знаешь, Рудко. Я иной раз такая несчастная, уж и сама себя пугаюсь. Зачастую даже не знаю, как и заговорить с ним. Разве знаешь, в каком настроении он заявится, как вести себя с ним: может, лучше отойти, не разговаривать, либо, наоборот, заговорить с ним. Рудко, нет моих сил больше.

— Я вроде не понимаю тебя, Вильма. Может, все тебе кажется хуже, чем есть на самом деле, вот потому ты так и горюешь.

— Нет, Рудко. Я всегда все стараюсь загладить. А хоть бы я и не хотела терзаться, он меня истерзает. Пусть я ему ничего не говорю, он и сам томится и думает небось, что я это вижу, даже будто выискиваю, оттого меж нами такие нелады. Доколе это будет тянуться? Что это за жизнь?

Иногда она пыталась растолковать мне это еще обстоятельнее:

— Рудко, ты ведь уже взрослый, можно с тобой в открытую говорить. Вовсе не обязательно, чтобы он спал со мной. Не надо мне от него ничего, только бы он когда-никогда замечал меня, чувствовал, что я рядом, а то мне кажется, я ему в тягость, хоть я тоже одна. А как страшно подчас быть одинокой. Я не жалуюсь, Рудко, говорю тебе лишь потому, что ото всего устала. Сил моих нету. Сил больше нет мириться со всем. Пусть бы он хоть иногда меня замечал, пусть бы хоть замечал, я и то была бы довольна. О детях я теперь и не думаю. Где мне о них думать! У меня нету детей. У нас нет детей. Но на свете детей хватает. И у Агнешки дети. Была б охота, найдешь о ком позаботиться. Я ведь и о нем заботилась и по-прежнему забочусь, ведь он что ни день хворый. Без конца хворает, без конца хворает, ведь на инвалидности, сил у него меньше, чем у отца. А он и этим всем тяготится. Зачем я только замуж пошла? Прежде-то он таким не был, но я была другая. Совестилась. Да чего там толковать? Знаешь, мне все время сдается, будто он хочет дать мне понять, что я не нужна ему, что ему было б лучше, не будь меня рядом. Но я и это могу объяснить. И оправдать. Должно быть, болезнь ему в тягость, небось думает, без пользы он, проку от него никакого, да и я от него ничего не имею, кроме забот, оттого он так и упорствует и ничего от меня не хочет. Ничего от меня не хочет. Рудко, только ведь и мне он нужен. Нужен мне! Он в это даже, может, не верит. Как ему это доказать? Что доказать? Скажи, Рудко, что мне ему доказать? Рудко, у меня ведь нет человека ближе, чем он. Хоть бы поговорил со мной! Ничего больше от него не хочу. Хочу самую малость. Намедни я вроде бы в шутку хотела его обнять, а он так досадливо поглядел на меня. Ну разве это жизнь? Скажи, Рудко, какая это жизнь?

А как-то раз, уж и не помню, зачем пошел к ним, она так разгоревалась, что я просто оторопел.

И опять жаловалась на Имро, говорила, что она ему не нравится — дескать, разонравилась сразу же после свадьбы, а нынче еще меньше нравится, потому что она, дескать, уже не такая красивая, как прежде.

Поначалу я только слушал, а потом взялся ее разубеждать: — Что ты болтаешь? Ты отлично знаешь, что это неправда, что ты такая же красивая.

Но она заладила свое, печалилась, что уже постарела и что Имро поэтому ее ненавидит, в самом деле, мол, ненавидит ее.

— Не болтай! Ты такая же красивая.

— Если красивая, почему он меня тогда ненавидит?

— Он тебе об этом сказал? Откуда ты взяла? Вобьешь себе что в голову, а потом ешь себя поедом.

Она низала меня заплаканными глазами: — Рудко, ведь он меня по-настоящему даже не видел. Сперва я стыдилась, а позже у него пропал ко мне интерес. Ведь он и дома-то не был. Когда он мог меня видеть?! А нынче? Хотя всякий день я ему стряпаю, обстирываю его, ему и дела до меня нет, он даже иной раз намекает, что я раздражаю его. Правда, я еще красивая, Рудко?

— Я тебе уже об этом сказал.

Однако слов моих ей было мало. Понять не могу, что на нее вдруг накатило, словно бы с ней сделался какой-то припадок: ни с того ни с сего она сдернула с себя платье и предстала передо мной в чем мать родила.

Я опешил. Совсем растерялся. Не знал, что и предпринять впопыхах. Но и смущен был. Лучше бы она оделась, да разве ей прикажешь? Я обнял ее.

Она еще пуще расплакалась. Дрожа всем телом, целовала меня, даже вроде кусала, прокусила мою рубашку и знай повторяла: — Я же красивая, Рудко, правда, я красивая? Я ведь знаю, что я еще красивая, скажи мне, Рудко. Скажи мне, что я и тебе нравлюсь.

— Нравишься.